– Слышь, лохматый! Сядь — покакай!
– Ась?
Общество повернулось в мою сторону. Смешки и весёлый гомон детворы постепенно стих. Вот сейчас и проверим — насколько вид бритых подбородков и затылков моих слуг изменил мнение пейзан обо мне самом.
Продолжительность наполненной народным молчанием паузы сама по себе давала количественную оценку расцвета торжества демократии и взлёта духа независимости в данном конкретном коллективе. Филька потянулся, было, снять шапку под моим взглядом, но тут на глаза ему попалось безбородое лицо высунувшегося из-за спин сотоварищей Николая. На Филькином лице автоматически появилась радостно-наглая ухмылка и он, сменив, буквально — полу-движением, позу на более уверенную, из вполне раболепной на вполне свободомыслящую, не убрав весёлого выражения с лица, повернулся ко мне. С шапкой на голове и твёрдой уверенностью в своей правоте.
– Тута, эта, кастраты. Ну. Дык ты глянь — морды-то, эта, вроде знакомые. Но — без волосей. Гы-гы… Бородей-то… гля, нетути! Как эти… ну… которые без мудей. Вроде, ну, мужики были. А ноне что?
– Головёнка — гладенька, а в портках-то — гаденько. Гы-гы (Это — «глас народа» из толпы сельчан).
Древние греки в качестве высшей меры наказания использовали остракизм. В ряде древнегреческих полисов, в том числе в Древних Афинах, остракизм означал изгнание гражданина из государства по результатам всенародного голосования. У нас тоже общество голосует. Правда, не черепками, как в Афинах. И избирает человека не на изгнание, а на осмеяние. Афиняне посылали далеко и надолго, путём всенародно выраженного и демократически оформленного волеизъявления. Даже Аристотеля послали. Но по их закону — наказание сроком не более 10 лет и с отбыванием только на чужбине. У нас голосуют круче — в дерьмо и пожизненно.
Ну нужна в каждом коллективе хомосапиенсов «плевательница»! Этакий эталон. «Вот так жить нельзя». Чтобы сравнить себя, возвысится и возрадоваться. И возблагодарить Господа: «я — не такой. Меня — ценят. Уважают». Кто ценит? Кто уважает? Такие же тайно неуверенные в себе люди, ходячие сундуки комплексов, маний и фобий? «Скажи мне кто твой друг, и я скажу кто ты» — народная мудрость. «Скажи мне — над кем ты смеёшься…». До такой мудрости народы — не дорастают.
«Что ж мне в петлю или в пень головой?Что я, люди, вот такой «не такой»?Что родился, коли мать родила?Иль что небо чернота залила?»
Готовность широких народных масс высмеивать обладателей врождённых или приобретённых аномалий хорошо рассмотрена в мировой литературе. Тот же «Собор Парижской Богоматери» или «Человек, который смеётся». Прелесть коллективного осмеяния в том, что любой и каждый конкретный человек может быть оценён как дебил или урод. В том или ином социуме, в той или иной эпохе. Один и тот же набор внешних признаков в одном месте-времени превращает человека в альфу, в другом — в гонимого парию. А душа-то — одна и та же. Была. Очень немногие личности могут выдержать постоянное давление мнения окружающих. Хоть — вверх, хоть — вниз.
«Хвалу и клевету приемли равнодушно,И не оспаривай глупца».
Эх, Александр Сергеевич, что ж вы собственного совета и не послушались? И нарвались на пулю у Чёрной речки.
Но Пушкин это к музе пишет. А я — не муза, я — зараза. Вирусу всё равно — можно и «глупца оспаривать». Я стянул с головы шапку. Затем — бандану. Медленно провёл по голове ладонью.
– «Головёнка — гладенька» — это ты точно заметил. Теперь посмотрим — у кого будет «в порточках — гаденько».
Ухмылка медленно сползла с Филькиного лица.
– Дык… эта… мы… ну…
У человека печень справа. Очень удобно бить с левой. Резко. На выдохе. Укол дрючком. От всей души. «А-ах» резко согнувшегося в поясе мужика. Прижавшего локоть к боку. Слетевшая под ноги его шапка. Какое-то неясное, но слитное движение всей толпы на меня. И, пойманное краем глаза, движение Сухана. Разворачивающего свою еловину на изготовку. Снова многоголосый, но едва слышный, «а-ах», чуть заметный откат крестьян назад. Мгновение неподвижности, колебания. И… волна по толпе — люди опускаются на колени. Без команды, окрика, приказа. Сами, инстинктивно, естественно. Не падают, не рушатся — стекают. Одёргивая зазевавшихся соседей, ещё без воя, нытья. Текут. Проседают. Опускаются. Молча.
Беременные бабы поддерживают животы, опираются на детишек под рукой. Ещё ни кряхтения, ни жалоб. Сначала — наклонили головы, потом спины, потом опустились на колени. Но движение не закончилось. Уже коленопреклонённые они продолжают течь дальше. Уже стоя на коленях, снова пригибают головы, чтобы не попасться под мой взгляд, чтобы не выделяться. Ниже, ещё ниже. «Пасть на лицо своё». Дошли, до упора, опустились, «пали».
«И милость к падшим призывал».
К каким «падшим»?! К вот этим?! Которые «на лицо своё»? От страха наказания за глупые шутки? За смех над попыткой навести хоть какую-то чистоту? Хотя бы «на морде лица». Побойтесь бога, Александр Сергеевич! Вы ещё попросите за туберкулёзника, который свои сопли в яслях над кроватками развешивает. Нету у меня для таких милости. И не будет.
Картинка как в большой мечети в пятничную молитву — ряды торчащих задниц, уходящие к горизонту. Наверное, в этом есть глубокий смысл: человек лучше всего воспринимает суры Корана именно этой частью тела. Только в мечетях — задницы мужские. Квартал «Красных фонарей», сменивший ориентацию. Неужели и Аллах — гомик? И вот это зрелище — «радует всевышнего и привлекает благодать и милость его на головы верующих», на обрамления другого, входного, отверстия пищеварительного тракта?
Саввушка многому чему меня научил. Вот так стечь, «пасть ниц» я теперь и сам могу. Но во мне это воспитывал профессиональный палач в третьем поколении. Мастер правдоискательства и истино-вбивательства. А эти? Это же просто пейзане, просто чьи-то предки. Наши чьи-то щуры и пращуры. Откуда у них такая готовность «… и распростёрся на лице своём»? Кто в них это вбивал? — Кто-кто. «Конь в пальто». «Не мы таки — жизнь така». Называется — «Святая Русь».
Последним к общему стаду торчащих в небо задниц присоединился Филька. Задницы явно отличались от мечетских: много мелких — детских. А вот мужские и женские почти не различаются. Рубахи-то у всех длинные. Торчит что-то, полотном обтянутое. Мда, положение «мордой в землю, раком кверху» при наличии длинной свободной одежды обеспечивает наивысший уровень гендерного равенства и единообразия. По крайней мере — для стороннего наблюдателя.
– Вот и славно. Я сам хожу с голой головой и причины для смеха в том не вижу. А коли есть кто особо смешливый — пусть встанет. Я послушаю, может, и вместе посмеёмся. Нету? Жалко. Скучно как-то стало. Не смешно. Тогда сделаем так. Ивашко, мужиков Пердуновских немедля обрить, как и вы сами обрились.
– Как!? Господине! Да за что ж такая казнь египетская?! Да в чём же мы согрешили-то?!
– Не «за что», а «почему». По слову моему. Кому слово моё не указ — встал да пошёл. Отсюда и до «не видать до веку». А кто будет тут мне перечить… Мужи мои три ямы выкопали. Две уже заняты. Кому-то охота в землю нынче лечь? Место готовое, ждёт — не дождётся.
Смерды заткнулись, зато дружно завыли смердчяки. В хор ноющих, умоляющих, упрашивающих женских голосов мгновенно вступили высокие детские. Одна из баб, не поднимающая головы, и потому считающая, что и я её не вижу, ущипнула за задницу стоявшую рядом с ней девчонку. Та взвыла. Со второго такта попала в тональность мамаши. Вой усиливался.
– Тихо! Мать вашу! Молчать!
Скулёж не прекратился, но заинтересовано притих. «Ну и чего этот придурок ещё скажет?». Надо ловить момент. Потому что моё главное оружие — слово. И его надо использовать максимально эффективно. Иначе придётся применять следующий мой инструмент — еловину Сухана и гурду Ивашки. Ночью я двоих уже потерял. Эдак весь народ русский изведу. Мечта изобретателя нейтронной бомбы и обывателя времён застоя — полные магазины и никакого народа.
– Кто мявкнет — отрежу язык. Чтоб не болтался до колена. Остальным, всем! — всю волосню выщиплю. Чтобы чесались и вспоминали. Понятно?
Народонаселение несколько изумилось, притихло и попыталось переварить услышанное.
«Пятый прокуратор Иудеи всадник Понтий Пилат выждал некоторое время, зная, что никакою силой нельзя заставить умолкнуть толпу, пока она не выдохнет всё, что накопилось у неё внутри, и не смолкнет сама.
И когда этот момент наступил, прокуратор выбросил вверх правую руку, и последний шум сдуло с толпы».
Я — не всадник, не Понтий, не прокуратор. Даже — не прокурор. Поэтому я вскинул не правую, а левую руку. С зажатым в ней дрючком. И провозгласил:
– Ощипаю. Всех. Везде. Как курей. Каждую волосину выдеру. За всякую вошку-блошку. За всякий вой-ной. Взыщу — не помилую! Чтоб у всех всё было чистое. Как перед смертью. И во дворах. Чтоб всё блестело. Мужикам — стоять. Остальные по подворьям… Рысью! Живо! Бегом!