Бой гремел до вечера. Добрый тавричанин принес нам кувшин молока, сала, огромную, величиной с большое сито, буханку пшеничного хлеба.
Он тут же сообщил нам удивительную новость. Восставшие в Таганроге рабочие одолели наконец юнкеров, пустили со станции Марцево в сторону таганрогского вокзала паровоз с пульманом: разогнав его на большую скорость, машинист спрыгнул у семафора. Паровоз влетел в тупик вокзала, разворотил широкий перрон и разрушил стену. Юнкера с перепугу бросились врассыпную. Этим и воспользовалась Красная гвардия и овладела вокзалом. А калединцы на разъезде испугались, что их отрежут с юга, и отступили.
Выслушав рассказ, я и Охрименко выбрались из сеновала. Падал густой снег, небо затянули угрюмые, плотные тучи.
— Ну, хлопче, ты подавайся отсюда. А то, гляди, опять вернутся белые — так и не дойдешь до дому. Держись вот этой дороги. Ты куда хочешь — сюда или сюда? — махнул Охрименко рукой сначала на север, потом на юг.
— Я сюда, — показал я на восток. — Домой.
— Ну, трогай. Бывай здоров, — пожелал мне доброго пути Охрименко. — А я тоже к себе, до своей хаты.
— А где ваша хата? — спросил я.
— А тут рядом — в соседнем селе.
Мы пожали друг другу руки, распрощались с гостеприимным хозяином и пошли каждый в свою сторону.
И я зашагал через села и хутора, где, по моему предположению, лежала дорога прямо на Адабашев — этот путь я считал самым коротким и безопасным.
Я шел всю ночь и весь день по глухим проселкам и балкам… К вечеру следующего дня вышел к Адабашеву. Молодые ноги несли меня, как птицу крылья. Дорогу освещало пламя далеких и близких пожаров. Пламя отражалось в низко нависших облаках, как в мутном зеркале. Скудно припорошенная снегом степь, терны и балки светились тускло и розово, словно пропитанные кровью…
От края и до края пылала приазовская степь…
Расплата
Безрассудная смелость часто происходит от незнания опасности. Вернулся я домой, уверенный, что никто из кутеповского штаба не станет разыскивать беглого телеграфиста — не догадаются искать дома.
На мое счастье, наступление Сиверса было столь стремительным, что белые не успевали укрепляться на новых рубежах и заниматься очищением тылов от неблагонадежных; Из Матвеева Кургана и Ряженого калединцев вышибли одним ударом и так внезапно, что полковник и его адъютанты, не успели разобраться, кто же был виноват в порче телеграфной связи: не до этого было!
Дома меня встретили с радостью и слезами. Мать тут же сказала, чтобы я никуда больше не уезжал, а отец, тоже напуганный моим долгим отсутствием, шепнул на ухо:
— Теперь притаись дома. Не нынче-завтра придут красные.
В маленьком залике нашей мазанки уже третьи сутки квартировали офицеры-корниловцы. Их было трое. Длинновязый, с выдвинутой вперед нижней тяжелой челюстью и холеным, очень белым, словно меловым, лицом офицер встретил меня насмешливым восклицанием:
— А-а! Викжель! Добро пожаловать!
Я не знал, как отнестись к такому приветствию. В слово «Викжель» корниловец вложил столько едкости, что я невольно подумал: «Сейчас поволокут на расправу», и, наверное, не очень приветливо взглянул на него.
Я поскорее нырнул за перегородку, где ютилась вытесненная из залика наша семья. Оказалось, — отец допустил оплошность, не скрыл от офицеров, что единственный сын его служит на железной дороге.
Наутро, когда калединцы, похватав оружие, ушли на пролегающую за станцией линию обороны, а отец предусмотрительно скрылся из дому, чтобы его за какую-нибудь неосторожность, а то и просто за откровенно-веселый взгляд по случаю наступления большевиков, не поставили к стенке, мать тихонько пожаловалась на холеного корниловца:
— Истый меделянский кобель, каких мои барыни держали для охоты. В первый же вечер постлала одному на твоей кровати, а двум — перину, правда, на доливке — где же им еще стлать. Так меделян этот стал на меня кричать, как бывалыча барыни кричали: «Сию минуту дай другую перину и еще подушек!». А я — ему: «Да где же я их возьму, перин?». Так он меня как хлобыстнет по плечу палкой с кожаной петелькой на конце. Тонкая палочка, а больнее кнута. Хорошо — другие офицеры вступились: «Не надо, господин капитан, ее трогать. Она сама спит в тряпье и ходит босиком. Какая же у нее еще постель». Утихомирили меделяна, спасибо им. Один офицер, совсем молоденький, вежливый такой, все время успокаивал: «Не бойтесь, матушка!», «Пожалуйста, матушка». Видать, из благородных. А этот — борзой кобель, того и гляди леворверт наставит. Ты меньше попадайся ему на глаза.
Я поспешил уйти к Ивану Рогову. Но и у Роговых жили юнкера. Оборона калединцев протянулась вдоль железной дороги, придвинулась к самому хутору. В то время обе стороны старались держаться поближе к железной дороге. Особенно белые — они не решались углубляться в степь: крестьянские хутора и слободы пугали их.
Все мы, недавние ученики телеграфа, за самым малым исключением, твердо решили уклоняться от командировок, пока не придут «наши», отсиживались дома, не являясь на вызовы старшего телеграфиста Анания Акимовича. И он не очень досаждал нам настойчивостью, даже не старался нас разыскивать. Какие объяснения посылал он начальству о наших неявках, так и осталось для нас загадкой. Несомненно, он рисковал не только своим служебным положением, но и жизнью. Возможно, суматошное время, а главное — быстрое продвижение на Дон отрядов Сиверса и Саблина отводило от нас жестокое наказание за дезертирство, а от Анания Акимовича обвинение в потворстве своим ученикам. Таганрог уже был занят большевиками, и железнодорожный участок до самого Ростова оказался отрезанным от управления участком связи.
Новый оборонительный рубеж калединцев проходил по крутым склонам обрыва за семафором нашей станции и по прилегающим к хутору гребням балок. Гремело совсем близко, пулеметы татакали за хуторскими ветряками, вдоль старого бахмутского шляха.
Гонимый голодом и неутолимым ребячьим любопытством, я украдкой наведывался домой. Меня страшило, что «меделян» мог причинить нашей семье какую-нибудь непоправимую беду. Впервые я до внутренней холодной дрожи боялся за жизнь отца, матери и сестренок. И тут накануне последнего боя большевиков за нашу станцию произошло непредвиденное.
Смеркалось, когда я, слоняясь по прибрежным камышам донских гирл, голодный, пробирался тихонько через левады домой. Пустой желудок делает человека бесстрашным. На мое счастье, в хате оказался только молодой вежливый офицерик со своим пожилым бородатым денщиком. «Меделяна» и другого его партнера в хате не было.
— Ну, матушка, — заговорил, выходя из залика, обращаясь к матери и поглядывая на меня совсем незлыми, светлыми глазами молодой корниловский подпоручик. — Завтра мы или отобьем большевиков и погоним их на север или ляжем костьми вот тут на вашей балке. И мне хотелось бы сказать вам и вашему мужу на прощанье — не поминайте нас, матушка, лихом. Мы ведь бьемся за Россию, за народ, за веру, против анархии. Вы извините нашего капитана за грубость. Он — воин, а на войне самые добрые и порядочные люди ожесточаются…
— Ваше благородие, — вмешался вдруг в разговор бородатый денщик, годившийся своему командиру в отцы, и как-то странно ухмыльнулся. — А ведь они, то-исть, папаша и мамаша ихние, — кивнул он на меня, — тоже орловские.
— Вон как! — удивился и сразу словно засветился весь офицер. — Откуда же? Какого уезда?
— Малоархангельского, — ответила мать.
— Малоархангельского?! Да неужели! И я — Малоархангельского. А села какого?
— Я из Колпины, а отец из Долгого…
— Так и я же оттуда… — Офицер подбежал к матери. — Вон где земляки нашлись. Боже мой! Россия, как ты велика и в то же время тесна?
— А вы чьи же будете? — вглядываясь в нежное, с юношеским румянцем на щеках, лицо подпоручика, спросила мать. Я тоже исподлобья, с угрюмым любопытством смотрел на него: вот уж не думал, не гадал, что у отца и матери среди белогвардейцев окажется земляк!
— Позвольте! — обрадованно закричал офицер. — Вы не так уж молоды, матушка, и должны помнить помещика Константина Карловича Гельбке, моего отца. Наше имение недалеко от Колпны и вы, должно быть, слыхали о нем.
Мать даже руками всплеснула:
— Константина Карловича? Да как же не слыхать. Я служила горничной у барынь Клушиных, а ваши родители, тогда еще молодые, часто приезжали к Клушиным… И дедушку вашего Карла Генриховича помню…
— Боже мой! Боже мой! — подпоручик кинулся к матери и обнял ее. — Какая встреча! Какая встреча! И как это я не знал раньше. Платонов, почему ты не сказал мне, что здесь живут мои земляки? Ведь они моих папеньку и маменьку знали.
— Да неужто ваши папенька живы? — спросила мать.
Гельбке совсем растрогался, стал картинно вытирать глаза белым платочком.