позволял объективно взглянуть на то царство насилия и произвола, в которое превратилась Россия:
Прославим, братья, сумерки свободы,
Великий сумеречный год!
В кипящие ночные воды
Опущен грузный лес тенет.
Восходишь ты в глухие годы, —
О солнце, судия, народ.
Прославим роковое бремя,
Которое в слезах народный вождь берет.
Прославим власти сумрачное бремя,
Ее невыносимый гнет.
В ком сердце есть — тот должен слышать время,
Как твой корабль ко дну идет.
(О. Мандельштам. «Сумерки свободы», 1918)
Написанное с хлебниковским захлебывающимся косноязычием, с тавтологической рифмой и расшатанным ритмом, в не характерной для Мандельштама манере, это стихотворение почти буквально отражает чувства пассажира тонущего корабля, утешающегося лишь сознанием исторической значимости происходящих событий. Мечтательным любимцам муз, избалованным славой, душевным и материальным комфортом, еще недавно питавшимся от ключа Ипокрены на петербургском Парнасе, трудно было даже представить себе истинный смысл революционной катастрофы. Ведь их России более не существовало. С высокой культурой ренессанса Серебряного века было покончено навсегда, ее создатели оказывались выброшены из жизни — и допустить это даже в мыслях было невыносимо страшно. Тем не менее талантливейшие поэты и художники, в целом осознавая трагическую безысходность своего положения, сознательно или бессознательно обрекали себя на страдания, а возможно, и на смерть во имя исполнения своего пророческого долга и осуществления мессианского призвания России.
* * *
Валерий Брюсов «с приветственным гимном» принес себя в жертву идее исторического Служения — согласился сотрудничать с варварской людоедской властью, чтобы по мере сил просвещать и умиротворять нагрянувших «гуннов». Принять такое решение ему было нелегко, но, историк по образованию и человек универсальной всемирной культуры (а также внук русского крестьянина), он чувствовал себя посланником мирового разума, исторической Софии в краю всепобеждающего хаоса, разрухи и озверения. Он сознательно подчинял свои эмоции гражданскому долгу и пытался найти историческую мотивировку судьбы России. Его послереволюционные стихи, на первый взгляд, представляют собой безоговорочную апологию Октября:
Мне видеть не дано, быть может,
Конец, чуть блещущий вдали,
Но счастлив я, что мной был прожит
Торжественнейший день земли.
(«Я вырастал в глухое время…», 1920)
Будучи «государственником» по убеждениям, Брюсов, как и некоторые профессиональные офицеры, вступавшие в Красную армию, счел нужным пойти на компромисс с властями во имя сохранения страны. Едва ли не единственный из поэтов своего поколения и своего круга, он принес присягу на верность большевистскому правительству, вступив в РКПб. Этот акт символизировал отречение от прошлого во имя иллюзорного будущего:
…Всех впереди, страна-вожатый,
Над мраком факел ты взметнула,
Народам озаряя путь.
Что ж нам пред этой страшной силой?
Где ты, кто смеет прекословить?
Где ты, кто может ведать страх?
Нам — лишь вершить, что ты решила,
Нам — быть с тобой, нам — славословить
Твое величие в веках!
(«России», 1920)
С точки зрения формы многие брюсовские оды революции примитивны, плоски и на удивление беспомощны. Местами они производят впечатление неуклюжей самопародии («Где ты, кто может ведать страх?..»), а возможно, таковыми и являются. Во всяком случае для мастера, каким несомненно был Брюсов, подобный стиль является профанацией искусства. Тем не менее славословия революции составляют большую часть позднего творчества Брюсова и определяют его жизненное кредо.
Как и большинство наследников символистской мистической одержимости духом обновления, он воспринял революцию как исполнение своих давних пророчеств и попытался выступить в роли вестника «светлого Апокалипсиса». Его программное произведение «К русской революции» (1920) рисует библейский образ всадника на алом коне, мчащегося над оцепеневшим миром:
И все, и пророк и незоркий,
Глаза обратив на восток, —
В Берлине, в Париже, в Нью-Йорке, —
Видят твой огненный скок.
Там взыграв, там кляня свой жребий,
Встречает в смятеньи земля
На рассветном пылающем небе
Красный призрак Кремля.
Образ грозного апокалиптического всадника перекликается и с известной картиной Петрова-Водкина «Купание красного коня» (1912), где само Будущее в лице просветленного нагого подростка восседает на алом коне Мечты. Деревенский мальчик с картины по прошествии восьми лет должен был превратиться в юношу, одного из всадников Красной Конной…
Исходя из опыта истории, Брюсов (как и некоторые другие поэты Серебряного века) полагал, что за эпохой великих потрясений последует Ренессанс, в сравнении с которым все предшествующие достижения русской литературы покажутся ничтожными: «По аналогии мы вправе ожидать, что и в нашей литературе предстоит эпоха нового Возрождения. В то же время прошлое литературы показывает нам также, что такие возрождения совершаются медленно, в течение ряда лет, большею частью — целого десятилетия. Поэтому мы не вправе требовать, чтобы наша литература теперь же, когда еще не умолкли ни гулы Войны, ни вихри Революции, сразу предстала нам обновленной и перерожденной…» (‹169>, с. 310).
Позиция Брюсова казалось бы ничем не отличается от восторженного энтузиазма Блока, не говоря уж о Маяковском или Хлебникове. Революция для него — величайшее историческое свершение, стократно предсказанное и долгожданное. Альтернативы Октябрю он не видит и видеть не желает, поскольку именно в этом событии сфокусировались чаяния поколений и надежды народов мира. Более того, Брюсов канонизирует имя и дело Ленина, воспевая в нескольких стихотворениях свершения Октября и посвятив памяти диктатора прочувствованные строфы:
Кто был он? — Вождь, земной Вожатый
Народных воль, кем изменен
Путь человечества, кем сжаты
В один поток волны времен.
Октябрь лег в жизни новой эрой,
Властней века разгородил,
Чем все эпохи, чем все меры,
Чем Ренессанс и дни Аттил.
Мир прежний сякнет, слаб и тленен;
Мир новый — общий океан —
Растет из бурь октябрьских: Ленин
На рубеже, как великан.
…………………………………
(«Ленин», 25 января 1925)
Строки эти, весьма напоминающие риторическую трескотню тысяч официозных пиитов советского периода, писались в то время, когда канон политического панегирика еще только зарождался. Поэзия Серебряного века подобного жанра не знала. Разумеется, нечто подобное существовало в придворной поэзии всех деспотий мира, так что Брюсов, знаток и ценитель классической культуры, сознательно возрождал на советской почве традиции тоталитаристского искусства. Вопрос в том, насколько искренне и с какой