к себе домой и угощала чаем и печеньем. Разумеется, вскоре дети постарше стали заявляться к ней с банками пива, курить травку, а она не сумела их приструнить, и в конце концов один из них ее ударил. У стариков кожа тонкая, как бумага, и лицо ее точно взорвалось синевой и пурпуром, оно будто спрашивало: «За что они так?» И правда, за что?
Эти истории ранили меня до глубины души, но я научилась бороться с этой болью: вспоминала их снова и снова, прокручивала в голове подробности, пока они не превращались в бессмыслицу. Ожесточись – или умрешь сам.
Сентябрь 2014
1
Были и другие, быстрая безумная череда: сначала друг, потом коллега и, наконец, художник.
Я все больше пила, и Киран видел, что я изменилась. Время от времени я становилась заискивающе ласковой, но потом исчезала на целые ночи и не извинялась, просто вваливалась домой пьяная и падала на кровать.
Я снова начала видеться со старыми друзьями, но поскольку прошли годы и мы стали старше, привычный мне когда-то темп сохранили только самые убежденные пьяницы. Лишь немногие выдерживали его как финансово, так и физически. То были беззаботные и хронически депрессивные художники и музыканты, сидевшие на социальном пособии и явно намеревавшиеся продолжать сидеть до конца дней своих, самые остроумные люди в Дублине – при условии, что вы тоже пьяны.
Некоторые по-прежнему подвизались диджеями и промоутерами в ночных клубах, самые успешные объясняли свои продолжающиеся еженощные кутежи работой. Остальные из нас оправдывались за их счет: если мы куда-то ходим, то лишь чтобы увидеться с друзьями, а так уж сложилось, что наши друзья работают в барах, которые открываются только в одиннадцать вечера, и вынуждают нас хлестать дешевые крепкие коктейли по акции и то и дело бегать в туалет, чтобы снюхать какой-нибудь порошок с карточки-ключа, который они любезно подносят к нашему носу.
Как-то само собой вышло, что я, нанюхавшись и напившись до бесчувствия, со следующим мужчиной трахалась у стены неработающего туалета в клубе на Харкорт-стрит. Это был мой старый друг Марк, который торговал таблетками, играл в четырех группах и много лет назад водил меня на целомудренные похмельные свидания в «Макдоналдс».
Сам секс я потом почти не помнила, только ухмылки его друзей, таращившихся на нас из-за будки диджея, когда мы вышли из туалета, и как я потом в одиночестве на заплетающихся ногах брела домой вдоль канала.
2
Все это время я переписывалась с Ноа. Он был невероятный – или значил для меня нечто невероятное, – но, так или иначе, он казался чудом, и каждый раз, когда я получала от него письмо, его ум и странное чувство юмора выплескивались на меня с экрана. Я могла весь день ходить, уставясь в телефон. Он фотографировал все – что ел, что видел – и рассказывал тоже все, что было у него на уме, без просьб с моей стороны.
После холодности Кирана теплота Ноа, человека, не знающего, что такое барьеры, ошеломляла, вызывала сенсорную перегрузку. Мысль о том, что можно так жить, меня до того ошеломляла, что я не знала, стоит ли этому доверять. Может, человек просто сам решает, каким ему быть?
А главное, дело было даже не в самом Ноа, а в том, что благодаря ему весь мир чудился таким красивым, классным, распахнувшим тебе объятия; благодаря Ноа я и себя ощущала остроумной, новой и искрящейся, и ему даже необязательно было находиться рядом.
3
Прилетело письмо от Лизы, которая так себе и жила новой, счастливой и непостижимой жизнью со своей девушкой в Берлине.
Мы мало знали о том, что у кого происходит, но я не сомневалась, что мы все так же дороги друг другу. Лиза писала, что заканчивает черновик своей книги.
У меня горло перехватило от гордости за подругу и от зависти: единственной мечтой моего детства было написать книгу.
Когда я была маленькой, до того, как в моей жизни появились алкоголь, мужчины и прочее, я тонула и забывалась в книгах.
Мне нравилась идея создать нечто, в чем могут забыться другие. Я считала, что ничем другим заниматься не хочу.
Конечно, это было давно, и теперь мне трудно представить, как можно посвящать делу столько времени и усилий, если результат тебе неведом.
Жизнь моя была столь бессмысленна, запутана и переменчива, что я могла думать лишь о своих непосредственных чувствах.
Непосредственность – все, что у меня было.
4
Потом был тот уродливый наглый коллега, облапавший меня на корпоративе, – тот самый, что так сильно меня задел, спросив, как Киран выпустил меня в таком виде.
Очередное смутное, слезливое воспоминание о нем, о моей неохотной пьяной покорности.
Потом, в конце, что-то похожее на удовольствие или, по крайней мере, на потребность – потребность ощущать на себе его мерзкие лапы. Помню, я плакала, когда его руки сжимали мое горло, помню гнилую вонь его сути, помню, что с ним я еще острее почувствовала себя собственностью Кирана и одновременно – собой. Это было так остро и так страшно…
5
И наконец, был художник, с которым Киран делил студию, – болезненный, смазливый юный студент с супермодной стрижкой.
Однажды в субботу я пила и танцевала до двух ночи, а после клуба завалилась к ним в студию на четвертом этаже в здании на набережной. Я зашла посмотреть, не там ли Киран, – мой телефон, как всегда, сдох еще ранним вечером. О юнце, застенчивом и незапоминающемся, я начисто забыла.
Он открыл на мой стук со своим обычным страдальчески-робким выражением и сказал, что Киран уже несколько часов как ушел. Предложил мне пива, мы запрыгнули на стол, за которым, насколько я знала, работал Киран, болтали и тянули пиво, пока он тоже не напился, а потом начали целоваться и занялись сексом.
Он то выглядел перепуганным, то вдруг становился агрессивным – бил меня, щипал, – а потом опять прятался в свою скорлупу.
Позднее я почувствовала жалость – на сей раз не только к себе, но и к пареньку, которого впутала.
Мне было его жалко из-за некоей внутренней червоточины, что раз за разом заставляла его срываться и снова замыкаться в себе.
6
Утром я проснулась одна, хватая воздух пересохшим ртом. Кожу жгло от лившегося из высоких окон света.
Я была голая, укрыта