В то время как взгляд Ирины отражал удивление, замешательство, почти испуг… Это состязание или, скорее, испытание взглядов длилось пару секунд. Потом Антон резко встал, повернулся лицом к окну, за которым короткая летняя ночь уже прикрыла тенями все то, что можно было бы разглядеть.
– Прости, – сказал Антон – окну, а не Ирине Генриховне. – Прости, я идиот. Само вырвалось. Да нет, что я оправдываюсь… Зря сказал!
– Да. Зря. Антон… прости меня…
Неловкость этого признания, которое при других условиях могло содействовать сближению, разделила их, воздвиглась между ними непробиваемой стеной. Каждый, казалось, ощущал потребность в суетливом движении, которое отделило бы его от другого человека, находившегося сейчас рядом, на этой кухне, – и тем более безмерно чужого. Антон расковыривал коротко стриженным тупым ногтем пузыри краски, вздувшиеся на подоконнике. Ирина скованно встала со стула, прижимая к себе локти, как бы для того, чтобы ни за что не зацепиться, шагнула к раковине, включила воду, чтобы вымыть свою чашку, покоричневевшую от крепкого чая. Антон тоже сделал шаг в направлении раковины – Ирина шарахнулась от него, как от маньяка. Но Плетнев всего лишь протянул руку – и забрал чашку. Не приближаясь к Ирине ни на полшага.
– Не надо, – скупо объяснил Антон. – Не трогай. Я сам… посуду вымою.
– Да, – в таком же лапидарном стиле ответила Ирина. – Я пойду. Очень поздно уже.
Подхватив свою сумочку, она стремительными шагами покинула кухню. Хлопнула входная дверь.
Оставшись в одиночестве, Антон сжал кулак – и, замахнувшись, врезал себе по темени. Удар был не вполне, для такого профессионала драки, серьезным, но и не совсем шуточным. Со стороны непонятно было бы: пытается этот человек себя наказать или же вправить какой-то случившийся в голове вывих? Что касается Антона, обе версии показались бы ему правильными. Только он предложил бы еще и третью: когда болит шишка, не так больно на душе.
«Дурак, – корил он себя, – дур-рак, дур-рак… Дурачина ты, простофиля! А еще частный сыщик, вроде должен был бы соображать своей головешкой дурацкой. Зачем признавался? Так мог бы ее видеть, хотя бы изредка, а теперь… Теперь неизвестно, войдет ли она еще когда-нибудь в твой дом. Если перестанет приходить, Васька страдать будет… Из-за того, что папочка не просчитал последствий. Зачем, спрашивается, признавался? На что надеялся? Ага, Антоша, я тебе скажу, на что ты надеялся: что, если Турецкий жене изменил, она вправе оставить его и уйти к тебе. Вправе-то, может быть, и вправе, тем более что Турецкий, как всем известно, ходок тот еще, а вот станет ли она это делать? Нет, не станет. И ты это отлично понял, хоть и непроходимый дурак. Ирина любит своего Турецкого! Как она посмотрела после этой глупости… после этого признания, да у нее же все на лбу написано было. Для нее не существуют другие мужчины – и вообще никто, кроме ее Саши…»
Этим внутренним монологом Антон растравлял свою боль, но что было поделать, если сейчас в нем не осталось ничего, кроме боли. Он отдал бы свою правую руку целиком – или большой палец, потому что без него нельзя стрелять, – лишь бы из Ирининой памяти изгладилось все, что было. Если бы сейчас пред его очи явился какой-нибудь физик-очкарик из суперзасекреченного института для того, чтобы предложить машинку для стирания чужих воспоминаний, Антон последние портки с себя бы снял, но заплатил бы за эту машинку сколько попросят. К сожалению, машинок таких ни отечественная, ни зарубежная промышленность не производят. Это научная фантастика. А то, что свершилось между ним и Ириной, – реальность. И из этой мерзопакостной реальности ему предстоит как-то выкарабкиваться.
В противном случае Ирина просто исчезнет из его жизни навсегда. Если уже не исчезла…
Как жаль, что пространство и время не позволяли Антону в этот трижды горький час увидеть Ирину, какой она возвратилась к себе домой и, не раздеваясь, рухнула на супружеское двуспальное ложе! Турецкий до сих пор не вернулся, но, откровенно говоря, в данный момент Ирине Генриховне было глубоко наплевать, где и с кем проводит время ее законный супружник. В ушах стояли слова Антона. Перед глазами до сих пор не изгладилась сцена решительного объяснения. Мысли были поглощены одним Плетневым, и больше никем.
«Как он на меня смотрел… Так давно никто не смотрел на меня. Не с откровенной мужской похотью (этих сколько угодно), а вот именно с таким желанием, чтобы я ответила на его чувства… чтобы я в ответ призналась, что мне тоже очень трудно без него… А ведь так и есть! Если я сейчас изыму Антона из своей жизни, это будет… в самом деле, это будет трудно. Я невольно приучила его к себе, а теперь отбрасываю, как израсходованный материал. В самом деле, трудно. Словно совершить предательство… Если я это сделаю, то Ваську и впрямь предам. Мальчишке так нужно материнское тепло, материнская забота! Моя Нинка во всем этом уже не слишком нуждается: она самостоятельная девочка-подросток, учится за рубежом, друзья ей важнее матери. И это правильно: разве человек должен всю жизнь за материнскую юбку держаться? Надо признать: у меня получилась замечательная дочь. Я вложила в нее все, что могла, – именно я, мать, так как отец почти не принимал участия в ее воспитании. А Вася? Кто в него вложит – и любовь к книгам, и умение чувствовать и понимать музыку, и культуру общения, и многое-многое другое, что вполне могла бы дать ему я? Почему бы мне, в самом деле, не уйти к мужчине и ребенку, которые будут меня по-настоящему любить и ценить? Что меня здесь держит? Вот здесь, да-да, здесь, в этом доме? Привычная обстановка, привычная мебель, привычный… привычный муж? Такой муж, как Турецкий, который вечно обретается то на работе, то, пардон, на чужих бабах – это тоже привычная формальность. Так себе, знакомый предмет, вроде мебели. Даже менее знакомый, поскольку эту мебель я вижу чаще, чем его…»
Ирина потянулась всем своим усталым телом, прогнув позвоночник мостиком. Встала с кровати и начала сбрасывать с себя одежду. В соответствии с легкостью летних предметов дамского туалета, сия процедура не отняла много времени. Голая, в одних туфлях, Ирина подошла к большому зеркалу и, вытягиваясь и вертясь, подвергла бдительному осмотру свое тело. Результаты осмотра ей понравились, и хотя стоило признать ее при этом заинтересованной стороной, все же в свои годы Ирина Генриховна вполне способна была привлечь мужские взгляды. Весьма и весьма. Конечно, по сравнению с тем, каким оно было в дни тонкой звенящей юности, это тело зрелой женщины кое-где располнело, кое-где слегка обвисло, но эти приметы времени и биографии не делали его хуже. Кое-кто из мужчин, пожалуй, признал бы, что так оно даже выглядит соблазнительнее… А если так, чего ради ставить на себе крест? Жизнь не кончена. Сегодня она убедилась, что есть на свете мужчины и помимо Турецкого…
«Ах Турецкий? – уточнил внутри Ирины строгий тоненький голосок – возможно, так звучит голос совести, когда он наконец прорывается к сознанию. – Опять Турецкий, всюду Турецкий? Ну если ты собралась уходить к Антону Плетневу исключительно ради того, чтобы позлить Турецкого, тебе следует еще раз хорошенько все взвесить. Когда Турецкий узнает, что ты его бросаешь, он себе другую женщину найдет. Только свистнет – к нему набежит целая толпа, не сомневайся. Так что его ты потеряешь, а Антона не приобретешь… Нет, не приобретешь, потому что ты не любишь его по-настоящему. А без этого все твои представления в голом виде – всего лишь уловка стареющей обманутой жены, которая хочет добиться от самой себя признания, что еще способна быть любима».
Голос был безжалостен, но, что греха таить, голос был правдив. Ирина не в состоянии скрывать от себя, что весь нынешний долгий, насыщенный событиями, изнурительный вечер она думала только о муже – и больше ни о ком. Даже признание Антона было всего лишь ярким, но единственным штрихом на общей картине вечера, ставшей портретом ненавистного, неотразимого, милого Турецкого. А значит, к чему обманывать себя? И – тем более! – к чему обманывать Антона и Васю? Дать им надежду, чтобы потом отнять, было бы слишком жестоко: их души и без того ранены…
И все-таки Ирина была неспокойна. После периода затяжного семейного благополучия, когда она уверилась, что измены Турецкого остались в прошлом, полученный сегодня вечером удар был слишком силен. Ирина чувствовала себя так, будто что-то в ней надтреснуло и ждало лишь слабого толчка, чтобы с грохотом развалиться. Что же это за обнаружившаяся внутри ее существа каменная башня, через основание которой пролегла страшная трещина? Любовь к мужу? Спокойствие семейной жизни? Надежда на то, что, вопреки обрушившимся на нее в последнее время неприятностям, все еще может исправиться и наладиться? Ирина не знала. Как не знала, сумеет ли она перестать любить Турецкого. Или – в который раз? – простить его. Надо было либо перестать любить, либо простить, но Ирина не могла сделать выбор. То и другое было для нее одинаково, невыносимо трудно.