60. «Свинцовые пчелы…» — Последние новости. 1932. 7 января. № 3942. С. 3. Под названием «Стихи о балерине», с разночтениями в строках 7–8 («Любовь — это холод / Прекрасных могил»), 29 («И холод дыханьем»), 42 («Балетный рожок») и добавлением 4 строф: после 1-й («На фоне Сената, / Морозов, дымка / Повисла — как брата — / Из бронзы рука»), 5-й («Вздыхая украдкой / О громе побед, / Клонился к упадку / и к смерти балет»), 6-й («Потом лучезарно / Раскрыла глаза, / Потом благодарно / Скатилась слеза») и 7-й («Взглянули в окошко / И ахнули: — вот! / И зябкие ножки / Застыли, как лед»).
61. «Не сабля, а шпага…» — Последние новости. 1932.12 февраля. № 3984. С. 3. С 2 дополнительными строфами в конце:
Россия! Россия —Полмира в слезах!ГигантомахияВ разбитых сердцах,
КораблекрушеньеВ небесных волнах,И сердцебиеньеНа слишком высоких горах.
Париж. 1932
СТИХИ О ЕВРОПЕ (1937)Следующий сборник Ладинский выпустил лишь через шесть лет. В условиях кризиса середины тридцатых ни одно издательство не рискнуло напечатать книгу стихов, и Ладинский выпустил ее как издание автора, по подписке. 11 марта 1937 г. он записал в дневнике: «Сделал объявление о выходе III кн<иги> стихов (“Стихи о Европе”) по подписке. Пока получил только 12 “заказов”. Это плохо. Думал, что будет больше» (РГАЛИ. Ф. 2254. Оп. 2. Ед. хр. 27). Несмотря на малое количество заказов, месяц спустя, в апреле, сборник все же был отпечатан: «Стихи о Европе: Третья книга стихов» (Париж, 1937). Тексты стихотворений печатаются по этому изданию.
На третью книгу Ладинского первым в печати вновь откликнулся Адамович: «Ладинский в последние месяцы выпустил две прозаические книги. На днях вышел сборник его стихов. Как бы ни оценивать достоинства его исторического романа или путевых заметок, всякий согласится, что автор — прежде всего “поэт”. Стихи доминируют. В них автор — как бы у себя дома, в них мы ищем того, что для него наиболее существенно или типично. Кончается ли в наши годы стихотворная поэзия, допевают ли поэты свои последние песни? Как знать! Ладинский, во всяком случае, принадлежит к людям, которые пишут стихи оттого, что “не писать они не могут”, которые убеждают, что в таких словах, как “вдохновение”, “муза”, “лира”, еще сохранилось какое-то значение. Метафоры эти еще не совсем выветрились, за ними, очевидно, осталось что-то реальное…
Утверждая это, я вовсе не хочу сказать, что поэзия Ладинского должна всех прельстить, всем прийтись по сердцу, что она отвечает “духу времени”, как ответила ему, например, в первые десятилетия нашего века поэзия Блока. Совсем нет. Поэзия эта органична, т. е. не выдумана, не сделана, а найдена; существование ее, как некоего словесно-ритмического и идейно-эмоционального мира — вне подозрений и сомнений. Это очень важно. Но мир Ладинского замкнут, ограничен и, кое в чем совпадая с темами и настроениями эпохи, во многом от них далек.
Книга называется “Стихи о Европе”. Для нее подошло бы и шпенглеровское название, с упоминанием о “сумерках Запада”. В самом деле, прощальные элегически-печальные тона в ней отчетливее других, и они-то и придают книге ее “современность”… Будущее, может быть, опровергнет общие теперешние предчувствия. Европа, может быть, долго еще будет процветать и благоденствовать. Но сейчас то сознание неизвестности, ожидания каких-то “неслыханных перемен, неслыханных мятежей”, по Блоку или по другой из него цитате — “холода и мрака грядущих дней”, слишком распространено, чтобы оказаться вполне случайным. Ладинский в своем римском романе писал, в сущности, о том же, о чем пишет в стихах. Только там он попытался перевоплотиться в человека иной эпохи, а здесь говорит от себя: Виргилиан вздыхает над исчезающей, тающей, меркнущей славой и прелестью Рима, как его поздний потомок тревожится теперь о судьбе новой культуры перед надвигающейся на них тьмой.
Европа, ты зябким и сирымЛетишь голубком, но — куда?С непрочным и призрачным миромПрощаешься не навсегда.
Бодлер однажды сказал: “Париж грустен, как Рим, в нем слишком много воспоминаний”. Вот ключ к настроениям, которыми часто проникнуты стихи Ладинского: если даже будущее и не так страшно, то лучшее все-таки уже не впереди, а позади… Еще есть свет, но это уже косые, бледные лучи заката. Еще есть движение, но главная часть пути уже пройдена.
Отсюда могла бы возникнуть горечь. У Блока стихи о “холоде и мраке грядущих дней” — горчайшие из всех, какие он создал, из всех, пожалуй, какие существуют в русской литературе. У Ладинского мотивы обреченности, непрочности, “бренности” удивительным образом сочетаются с влечением к нарядности, к сладости и какой-то феерически-театральной пестроте. Он как будто боится, чтобы читателю не стало страшно, он не дает ему задуматься или углубиться в себя, пленяя и развлекая его тысячью образов, красок или видений. Каждый раз, как открываешь книгу Ладинского, вспоминаешь балет. Да, в ней действительно умирают лебеди, но умирают, кружась на пуантах и гармонически взмахивая шелковыми крылышками. “Любуйтесь, читатель, но не вздумайте принять всего этого всерьез, — как бы говорит поэт. — Балерина улыбнется в предсмертном томлении, а затем выпорхнет раскланиваться на аплодисменты”.
Ни в коем случае — это не упрек Ладинскому. Умышленно я вспомнил анно-павловского лебедя, а не что-либо другое, — хрупкого, гибнущего лебедя, в голубоватом сумраке сцены, одно из чистейших созданий искусства, которые людям нашего поколения довелось на своем веку видеть. Даже больше: Ладинского надо поблагодарить за то, что он не подлаживается под тот стандартно-катастрофический и расслабленный внутренний стиль, который у нас сейчас в моде… Но, конечно, сладость в поэзии беднее горечи, менее доходчива, чем она. Отчего? Вероятно, оттого, что люди ищут в искусстве какого-то “растравления ран” или, как сказано у Лермонтова:
Я говорю тебе: я слез хочу, певец…
Ладинский же стремится к округленной законченности картины, к легкости ритма, к праздничной декоративности линий и цветов. “Des roses, des roses sur le neant…” Самую структуру стиха, которую многие сознательно или бессознательно хотят сейчас разрушить, он хранит и поддерживает, как лелеют в теплице редкое растение. Надо добавить, что у него это чувство формы или “структуры” обострено до крайности, и если другие наши поэты в большинстве случаев перекладывают в рифмованные строчки разные мысли и чувства, он всем существом своим ощущает, что стихи должны прежде всего жить жизнью звуков, напева и образов. У него они таковы, что физическое — слуховое и зрительное — удовлетворение доставляют почти всегда.
Все та же скука мира,Пустая мишура,И холодок эфираНа кончике пера
Скучны земные девыПод музыку балов.И райские напевыДля них — невнятный зов.
И только белый парусНа море голубом…И только первый ярусВ театре городском.
Все холодней и строже Над скукой мировой Сияли в черной ложе Глаза Лопухиной.
Последняя строфа — прелестна, и вся творческая характеристика Лермонтова, данная в этом стихотворении, блестяща и остроумна. Лермонтов вообще владеет воображением поэта, и от него, кажется, вошло в “Стихи о Европе” слово “рай”, мелькающее чуть ли не на каждой странице. Позволю себе заметить, однако, что переделывать, перелицовывать лермонтовские строки опасно.
В “Ангеле” сказано, например:
Он душу младую в объятиях нес…
Стих безупречно прекрасен в звуковом отношении. Лермонтов, как Некрасов и Пушкин, удивительно чувствовал тональную окраску гласных: достойно внимания, как здесь два первых ударяемых “у” разрешаются в мягчайшее “я” и “е”. У Ладинского читаем:
Так ангел летел и в эфиреВ объятиях душу к нам нес.
Увы, это совсем не то.
Не надо, однако, придираться. Ладинский срывается редко. Его книгу читаешь, перелистываешь с сознанием, что это, действительно, “подарок” всем, кто любит стихи. Даже расходясь с ним или оставаясь безразличным к иному его стихотворению, чувствуешь втайне, что в расхождении виновен не поэт, а ты сам, утративший вкус и слух к тому, что условно называется у нас “мо цартианством”» (Адамович Г. Литературные беседы // Последние новости. 1937. 22 апреля. № 5872. С. 2).
Петр Пильский заявил, что «Ладинский, как поэт, разгадан и определен. Его новые стихи только подтверждают безошибочность наших формул. Ему близка и мила хрупкость. Он довольно часто употребляет ласкательные и уменьшительные имена. Но эти пристрастия не вытесняют из его сердца героических порывов, и романтически женственные напевы дружат с мужественными и трубными напевами. Недаром ему так дорог Лермонтов, его голос, — упоминания о нем слышатся и в этих “Стихах о Европе” <…> Напрасно Ладинский включил в эту книжку чистой лирики стихотворные вещи, напоминающие фельетон. Это — “О душе”, потом стихотворение “Выходит на минуту человек, А покидает этот мир навек”. Такое же впечатление производит и его “Вижу потрясенный воздух”. Эти фельетоны можно было бы выбросить из “Стихов о Европе” к большой выгоде книжки» (Сегодня. 1937. 22 мая. № 138. С. 3. Подп.: П. П-ий).