– А если это всё-таки было чудо? – спросила Кэттерли. Это нельзя исключить, ответил её отец, но настоящие чудеса редки. Если ему кто-нибудь расскажет, что посреди ночи у принадлежащей этому человеку лошади отросли крылья и она улетела, то он бы подумал скорее всего, что владелец её тайно продал.
Далее.
Викарий Фридберт, это мы знали от Полубородого, издал такой громкий крик, что сбежался весь город, он сказал людям, что облатка была украдена и осквернена, кто-то расковырял её ножом или вбил в неё гвоздь. Известно же, что есть еретики, чёртовы прислужники, которые добывают себе освящённые облатки и потом их разрезают или прокалывают, потому что в своей ненависти к Спасителю они хотят убивать его снова и снова. И если после этого облатка кровоточит, это хотя и большое чудо, но и логичное, потому что ведь облатка – это тело Христово.
Штоффель считает, что викарий тут же и подсказал, кто, по его мнению, совершил святотатство, но Гени ему возразил. Мол, куда убедительнее, если сказать такое людям не напрямую, а чтобы они сами до этого додумались. Если слой снега высотой в локоть навис над обрывом, достаточно птичке какнуть на него – и сойдёт лавина, а если викарий всю эту историю выдумал, то уж он знал, что в этом пункте достаточно сделать намёк.
Так или иначе, обе истории составились вместе, и люди в Корнойбурге уже скоро знали, кто виноват или виноваты, поскольку в деле были замешаны ещё Самуил и Ребекка. Гени соединил эти имена с тем, что он узнал из самого первого своего разговора с Полубородый, и сказал, что Самуилом был, должно быть, его сосед, а Ребеккой девочка. «В возрасте твоего брата», – сказал тогда Полубородый.
Может, она была дочерью этого Самуила, предположил Штоффель, но Гени помотал головой и сказал:
– Или дочерью кого-то другого.
И они некоторое время оба молчали. А подумали мы все одно и то же, только никто не сказал вслух. Но, вообще-то, не могло быть иначе, всё к этому сходилось. Как сказал мне тогда Полубородый, у него был человечек, который любил лесную землянику ещё сильнее, чем он сам, но этого человечка он, дескать, потерял.
Тогда я этого не понял.
Люди в Корнойбурге, таким образом, нашли виноватых. Облатка, дескать, лежала на пороге дома Полубородого, должно быть, Полубородый её и осквернил.
Я бы не осмелился вмешаться в разговор двоих взрослых, но Кэттерли не такая, как я, она как взрослая, вероятно, потому, что ей давно уже приходится заменять свою мать по хозяйству. Она сказала, что её не убедило такое соображение о преступнике; разве не глупо выкладывать доказательство перед собственным домом или невзначай ронять его из кармана?
– Если бы я украла кошель золота, – сказала она, и хотя мне было не до смеха, я поневоле рассмеялся от такого предположения, – то я бы уж точно не носила его в кармане с дыркой.
Штоффель не рассердился на неё за вмешательство в разговор, а даже наоборот кивнул и сказал, что это правильное возражение. Тогда должно быть что-то другое, чего Полубородый не упомянул, может, он раньше учинил что-то плохое, и тогда это не смогли доказать, но об этом знали все в городе. Из-за чего у него и раньше была дурная слава, какая-то причина должна быть, почему люди так быстро поверили, что виноват именно он и никто другой.
– И почему тогда сожгли и его соседа? – спросила Кэттерли. – И почему маленькую девочку?
Она не получила ответа, и долго все молчали. Только комнатная муха всё ещё жужжала и билась о свиной пузырь оконца.
Гени первым заговорил снова.
– Есть только одно объяснение, – сказал он.
Дескать, он не может ничем подтвердить свою догадку, а спрашивать об этом Полубородого тоже не хочет, но когда хочешь из двух и двух получить пять, придётся прибавить ещё одну единицу, никакое другое число тут не подходит, нравится вам оно или нет. Чтобы обвинить человека в каком-то деле, продолжил он объяснение, совсем не обязательно что-то учинить, достаточно того, что ты человек, от которого можно такое ждать, а от кого можно ждать осквернения облатки? От человека другой веры.
– Ты думаешь?.. – спросил Штоффель после паузы, и Гени кивнул и сказал, что другой башмак к этой ноге не подходит.
– Но по нему этого не видно, – сказал Штоффель.
– А как это можно по нему увидеть? – спросил Гени. – У них ведь нет ни рогов, ни копыт.
Я не понял, что они имеют в виду, и Кэттерли тоже не поняла. Но у меня, не знаю почему, именно в эту секунду промелькнуло в голове, что мне Полубородый однажды рассказывал о своей семье. «Ирад родил Махояэля, Махояэль родил Мефусаила, Мефусаил родил Ламеха».
– Могло быть и так, – сказал Гени.
Штоффель встал и одним молниеносным движением поймал муху и раздавил её в своей могучей ладони. Потом вытер руку о свою робу и сказал:
– Надо будет как-нибудь глянуть, когда он будет мочиться.
Тридцать шестая глава, в которой нет Ребекки
Полубородый не показывался больше недели, и никто не знал, где он скрывается. В своём доме он всё это время не был. Где-то скитался, держась вдали от людей; когда приходится составлять себя заново по частям, нежелательно, чтобы тебе в этом мешали. Мы не искали его, потому что если он не хочет быть найденным, то его и не найдёшь, в этом он долго упражнялся, сделавшись беженцем. И потом, в воскресенье, когда Штоффель, Кэттерли и я выходили из церкви после мессы, он вдруг оказался среди других прихожан и поджидал нас. На мессе он всегда стоял позади всех, вместе с нищими, которые ещё до последнего «аминь» выходили наружу, чтобы протягивать руки всем выходящим; ведь с каждым шагом от церкви готовность подавать милостыню иссякает. Штоффель говорит, это очень подходит к тому, что он подозревает в Полубородом, но он так и не захотел объяснить, что это.
Полубородый просто стоял, и не было в нём ничего особенного, кроме его обожжённого лица, разумеется, но к лицу ведь привыкаешь. Он сказал, что хотел лишь взглянуть, насколько я и Кэттерли продвинулись в игре в шахматы, и если, мол, Штоффель захочет пригласить его на завтрак, то он не откажется. Это так странно: когда узнаёшь о человеке что-то новое, ожидаешь, что он внешне должен был измениться, как будто эти новшества вошли в него не только что сейчас, просто ты не знал про них. В Полубородом не было никаких перемен, которые я мог бы отметить, перемены были скорее в Штоффеле, который поздоровался с Полубородым как с чужим. Но это, наверное, было только на людях так, а дома, пожалуй, было бы по-другому.
За столом разговор никак не завязывался, Штоффель и всегда-то был скуп на слова, когда ел, а Полубородый умял одну за другой четыре миски каши с такой жадностью, будто несколько дней ничего не ел. Да так оно и было, наверное. Однажды он мне сказал: «Голод тоже такое дело, в котором надо упражняться». Но Кэттерли у нас болтушка и плохо переносит молчание. Она принялась рассказывать про крестьянку, которая на рынке хотела продать ей курицу как совершенно здоровую, притом что с первого взгляда было видно, что она вот-вот сдохнет, но крестьянка и сама себя не слушала.
После еды Полубородый предложил, чтобы мы с Кэттерли сыграли партию в шахматы, а он бы посмотрел и тогда бы сразу понял, прилежно ли мы упражнялись. Штоффель не пожелал при этом присутствовать, он, дескать, никогда не понимал, как разумные люди могут тратить время на такое, но и запрещать это он не хочет. И он, дескать, уходит в кузницу, там лучше всего думается, а Полубородый может потом к нему туда зайти. Я боялся опозориться, ведь Кэттерли уже не раз у меня выигрывала, но сегодня она была рассеянна, и я уже скоро забрал у неё обоих слонов, а сам лишился только одного коня. В какой-то момент она убрала с доски своего короля, это означало, что она сдаётся, и спросила Полубородого:
– Кто такая Ребекка? – просто так, не задумываясь.
Полубородый взял в руки фигурку – это была белая королева, но я думаю, что могла быть и любая другая, – поднёс её близко к глазу и поскрёб ногтем большого пальца, как будто обнаружил в ней какой-то изъян. Потом глубоко вздохнул и сказал: