Трудно было сойтись ближе, чем сошлись они, и, несмотря на это, Моника внезапно почувствовала актрису такой же далекой, как те, чьи глаза вопросительно смотрели когда-то в блестящую поверхность.
– Ах, – сказала Никетта, меланхолически опуская темно-бронзовую крышку. – Оно не украшает, твое зеркало. Ну я исчезаю… до вечера. Где?
Моника послушно ответила:
– В дансинге, если хочешь!
Весь сезон, кончая дневную работу, Моника посвящала свои вечера и часть ночи танцам. Одна и с подругами, с которыми мало-помалу сошлась теперь в театральной и артистической среде. Она постепенно избрала пять-шесть мест, где в известные часы предавалась опьяняющему кружению.
Она стала одной из множества этих полуобморочных фигур, бесновавшихся в вихре шума и света, под звуки оркестра в ослепительном полуночном солнце. Она стала одним из этих жалких человеческих образов, раскачивающихся друг на друге в силу неудержимого инстинкта; маленькой волной необъятного людского моря, где прилив и отлив движется бессознательным ритмом любви.
Моника фатально пристрастилась к этой постоянной имитации телесного сближения, к которой падение нравов призывало все увеличивающуюся толпу в мюзик-холлах, дансингах, на дневных чаепитиях в гостиных и даже ресторанах. Страсть Никетты и то привычное подчинение, с каким она на нее отвечала, незаметно ослабли к концу месяца.
После разрыва они остались друзьями и удивлялись при встречах своей прошлой любви. Сила их страсти, основанной только на физическом влечении, скоро истощилась до дна. Осталась только нежная теплота, еще хранящаяся под пеплом. Моника испытывала всей глубиной своего равнодушия, что воспоминание о ней ушло навсегда.
Неожиданная простота, с которой Моника ликвидировала приключение во время танца, совершенно сбила с толку комика. Легкомысленно относясь к женской неверности вообще, он все-таки в первый раз испытал ее – так очевидно – на себе самом. На другой день в дансинге он не поверил собственным глазам, увидав Монику под руку с американцем.
Под меняющимся светом ночных лун – то лиловатым, то оранжевым, как пожар, – цепь непрерывных пар приводила к нему в ритмическом движении танго кольцо двух тесно сплетенных тел.
Моника подняла глаза и дружески кивнула, встретив его взгляд. По окончании танца она прошла мимо, направляясь к ложе, где восседал Пьер де Сузэ, с которым она приехала. Бриско с досадой пожал ее дружески протянутую руку.
– Поздравляю! – саркастически сказал он, указывая на американца, скрывшегося в толпе, – вы не скучаете.
Она спокойно ответила.
– О, нет!
И, улыбнувшись его натянутой и иронической гримасе, прибавила:
– Скажите, Бриско, что тут необыкновенного, если в вопросах любви, – она запнулась, подыскивая слова, – женщина думает и поступает как мужчина? Надо привыкнуть к этому и принимать меня за то, что я есть, – за мужчину.
Ему хотелось сказать: за девку, но из вежливости он промолчал и добавил:
– За холостячку… Я знаю.
Несмотря на свою полную терпимость во всем, он оскорбился, но рискнул все-таки спросить:
– Мы встретимся при выходе?
– Невозможно, очень сожалею. Мой спутник должен меня сейчас познакомить с Люсьенной Марнье, у нас назначено свидание.
– А-а!
Она пожала плечами на его вызывающую улыбку.
– Вы же познакомили меня с Эдгаром Лэром для пьесы Перфейля, и, однако, я не принадлежала ему. Люсьенна Марнье!.. Вы ее знаете?
– Еще бы! Кто не знает эту оригиналку? Красивая, с миллионами, на содержании у бельгийского банкира, с претензиями на аристократический вкус.
– Она должна переговорить со мной о декорациях для индусского праздника, устраиваемого в честь ее последнего открытия – Пеера Риса, нагого танцовщика.
Бриско раздраженно перебил:
– Специально предназначенного для танго! Желаю повеселиться!
Эти внезапные измены, неожиданные для мужского самолюбия, очень забавляли Монику в ее дальнейших опытах. Сама она не искала случаев, но, если подвертывались, пользовалась ими до конца. Теперь она привыкла к нормальному здоровому любовному жесту (по крайней мере если мужчина был на него способен) и испытывала вполне то наслаждение, которого ей злобно пожелал Бриско, но никогда не заботилась о чужом удовлетворении, доходя первой до желаемого конца. Тогда тем же грубым инстинктом самозащиты, что заставил ее оттолкнуть в комнате отеля первого встречного во время его ласк, она отталкивала озадаченных мужчин.
Она не хотела случайной беременности. Отцом ее ребенка будет только ее избранник и, чувствуя приближение рокового мига, уклонялась удачным движением.
До сих пор после всех этих сближений, которым опасность придавала известную остроту, но которые уже начали надоедать, она была совершенно равнодушна и даже насмешлива со своими объектами, и улыбалась досаде и удивлению, с которыми они принимали свою отставку.
Перемена ролей и привычек – Моника совершенно недвусмысленно подчеркивала мужчинам их второстепенное значение – казались им унизительными. Приходилось признавать себя побежденными этим ускользающим противником и жалеть о потерянной добыче. Эта маленькая месть сначала удовлетворяла ее.
Моника четко разделила свое существование на две части. Одна, самая преходящая и наименее интересная, посвящалась развлечениям, другая – труду, настоящей жизни. Рано или поздно, но она всегда возвращалась к себе, на улицу Боэти, одна…
Дверь ее частной квартиры была закрыта решительно для всех, кроме настоящих друзей, как мадам Амбра или профессор Виньябо, которых она изредка приглашала. Каждое утро, когда бы она ни возвращалась, она спускалась из своей квартиры в магазин ровно в десять часов. Мадемуазель Клэр уже успевала к этому времени все привести в порядок и подготовить к ежедневной продаже.
«Голубой репейник» после блестящего успеха пьесы Перфейля вошел в моду. Сто пятьдесят представлений удвоили славу Моники декорациями, созданными по указаниям Эдгара Лэра. Репутация ее сразу упрочилась…
«Моника Лербье» – красовалось на зеленой мраморной доске над большими витринами в рамах черного дерева. Имя, отныне знакомое всему Парижу, имя, заменившее прежнюю скромную вывеску – тоненькую черную дощечку с золотыми буквами. После первых тяжелых месяцев, когда капитал ее таял, а клиенты не показывались, теперь, меньше чем через год, милостями судьбы дело начало давать прибыль.
В этот день наступила третья весна со времени ее ухода с авеню Анри Мартэн. Погода была великолепная.
Бодрая, освеженная ледяным душем, неотъемлемой принадлежностью ее ежедневного телесного культа, Моника наслаждалась сознанием своей молодой силы.
С помощью Клэр, внимательной и незаменимой помощницы, она развертывала затканные серебром и золотом материи, сверкавшие под утренним солнцем.
Люсьенна Марнье в последний момент захотела изменить фон сцены, на котором должен танцевать в этот вечер Пеер Рис в его скульптурной наготе. Вместо гладкого голубоватого бархата, плохо гармонировавшего с коралловыми тканями его одежд и золотом портьер, он выбрал материю более пышную – достойный футляр для живой драгоценности.
– Нет, только не розовые и не красные! – сказала Моника. – Остановимся на дополняющих оттенках… Вот, может быть?…
Она прикинула светло-синий шелк, затканный серебром. Недурно! Потом указала на кусок зеленой парчи, расшитой алыми пальмовыми ветвями, и авторитетно решила:
– Это должно подойти. Покажите!
Клэр развернула царственную ткань – темную и яркую одновременно, ниспадавшую тяжелыми, мягкими складками. Моника, закрыв глаза, старалась представить себе на этом фоне белизну прекрасного тела… С одной из последних репетиций она вернулась в восхищении. Великолепно, решила она.
В маленьком темном салоне, при искусственном освещении, она прикинула обе материи к образцу коралловых портьер.
– Зеленое превосходно! – воскликнула Клэр. – Мадемуазель Марнье будет довольна!
– Возьмите автомобиль, поезжайте с Ангибо сами и покажите ей обе материи. Пусть она выберет. У нас хватит той и другой. Отлично! Вы сейчас же сдайте в работу, чтобы было готово к шести часам.
Клэр и Ангибо, доверенный рассыльный, прибежавший на зов, почтительно поклонились и вышли.
Строгая, хотя и не суровая дисциплина царила в «Голубом репейнике». Достаточно было одного появления или приказания хозяйки. Восемь служащих, составлявших теперь штат магазина, произносили слово «мадемуазель» с глубоким уважением. Несмотря на строгость, они ценили ее за справедливость.
Стоя спиной к двери, Моника рассматривала только что доставленные вещицы из старого фаянса и граненого хрусталя. Она приобрела их вчера в аукционном зале из коллекции Монетье. Масляная лампа с неуклюжей горловиной и тремя уцелевшими ручками выделялась среди них как гигантская бирюза… Какая лампа! Она уже придумывала для нее абажур из светло-голубого и абрикосового муслина, как вдруг картавящий голос заставил ее вздрогнуть.