– Мое милое дитя!
Она обернулась: Пломбино. Он низко кланялся, ныряя вперед широкими плечами и густой поседевшей гривой. Вид у него был смущенный:
– Да, это я. Примите мой почтительный привет!
Моника смотрела на него вызывающе:
– И постарели же вы за эти четыре года!
Скрыв улыбкой гримасу, он ответил:
– Про вашу красоту этого не скажешь!
– Я не думаю, однако, что ваш визит вызван только потребностью говорить мадригалы.
– В большей мере именно этим. Зная вашу гордость, я из деликатности воздерживался от посещений. В часы… горести, которые вы переживали… я не хотел, чтобы вы заподозрили в каком-нибудь неловком шаге с моей стороны малейший… посторонний мотив.
Он лгал. И она это знала, потому что уже неоднократно резко отвергала его предложения денег после ухода с авеню Анри Мартэн. Вероятно, какие-то важные причины заставляли его после долгого перерыва рискнуть личным появлением. Он принял ее молчание за приглашение и продолжал задушевным тоном:
– Теперь, когда вы ни в ком более не нуждаетесь, мне легче уверить вас, что мое уважение к вам не изменилось, а преклонение даже возросло.
В его глазах сонного гиппопотама Моника прочла циническую откровенность тех дней, когда она могла бы стать его невестой.
С какими новостями он пришел или какую сделку собирается предложить?
– Чего же вы от меня хотите, барон? – спросила она с вежливой надменностью.
В ее присутствии Пломбино чувствовал, как его влечение пробуждается с новой силой. Резкость, с которой его выпроваживали, заботы о предприятиях, непрерывно расширявшихся и захватывавших теперь оба материка, наконец, долгие отлучки – все это на время отвлекло его от преследования цели. Моника, которую он снова увидел на одном большом ужине, сама того не зная, завладела воображением стареющего миллионера. С тех пор мысль увидеться с нею и получить ее за какую угодно цену не давала ему покоя.
– Так вот! – вкрадчиво продолжал он, – вы знаете, в каких дружеских отношениях я был с вашим отцом с тех пор, как…
Он путался, надеясь, что она придет ему на помощь… Но Моника смотрела пристально и насмешливо. Да, она знала… Договор, заключенный как ни в чем не бывало после ее ухода между отцом и Виньерэ. Затем увеличение капитала, превратившее при помощи миллионов самого Пломбино, а также Рансома и Уайта маленькое дело в грандиозное международное предприятие. Она даже знала, что в один прекрасный день очутится наследницей большого состояния и что это состояние, которого она не хотела, перейдет к приюту подкидышей, неожиданно превзойдя скромные мечты госпожи Амбра. Золото, приобретенное дурными средствами, станет таким образом движущей силой доброго дела.
– Дальше, – сказала она.
Пломбино жестом согласился с ней. Зачем, в самом деле, будить неприятные воспоминания?
– Вы правы. Не будем об этом говорить. Но вот что я принужден, однако, вам сказать. Здоровье вашей матушки, пошатнувшееся за прошлую зиму, дает повод к некоторым опасениям… к серьезным опасениям. Сердце плохое… Лербье мне вчера сказал, что она была бы очень рада вас повидать и что оба они были бы счастливы, если бы вы согласились приехать на днях отобедать на авеню Анри Мартэн. Что прикажете им передать?
Моника побледнела. Ей припомнились трагические минуты в вестибюле, встало ужасное видение: тело тети Сильвестры, распростертое на носилках… А что, если бы мать оказалась на ее месте? Она отогнала эти призраки.
Нет! Она никогда не вернется на авеню Анри Мартэн. Но, несмотря на это решение, при мысли о тесной дружбе, связывавшей обеих сестер, при смутных отзвуках своего раннего детства Моника в тревоге заколебалась. Что, если этот шаг Пломбино, – как она подозревала, – не только ловушка для примирения? Что, если действительно здоровье ее матери…
И в первый раз после разрыва она инстинктивно вместо недоверия ощутила некоторое волнение.
– Я подумаю, – сказала она наконец.
Моника смотрела на Пломбино и не видела его. Мысли ее блуждали то в саду Гиэра, то на вилле в Трувилле. Прожитые трагические дни плели в сумраке памяти свою тонкую паутину. Пломбино, расцветая от счастья под этим взглядом, согревающим его, как луч солнца, рискнул наконец почтительно напомнить:
– Вы им не откажете в этой радости.
– Моя мать в постели?
– Последние две недели она встает и даже гуляет немного после обеда.
– В таком случае, – сказала она колеблясь, хотя и несколько успокоенная, – попросите ее телефонировать мне. Посмотрим…
Прежде чем она успела отпрянуть, Пломбино быстро схватил ее руки и благоговейно прижался к ним толстыми губами. Ее движение не смутило толстяка, возбужденного близостью молодого тела. Он бормотал:
– Спасибо, мое дорогое дитя! И позвольте вас поздравить! Какие чудесные вещи!
Тяжело отдуваясь, он рассматривал старинные безделушки, потом сказал, указывая на изящные линии лакированного стула:
– Стиль Лербье. Не могли бы вы оказать мне любезность заново меблировать нижний этаж моего особняка в парке Монсо? Я хотел бы в стиле модерн.
Но он не настаивал. Моника отговорилась спешной работой и вздохнула свободно лишь тогда, когда скрылся из виду автомобиль со все еще кланяющимся из окна Пломбино.
Работать на Пломбино? Еще чего! Она с досадой пожала плечами. Пломбино испортил ей весь день. После этой встречи облако закрыло солнце… В ней самой и вокруг все внезапно потемнело.
Она еще не вернулась из своего меланхолического путешествия в страну печальных воспоминаний, просидев час взаперти за чашкой чая, как пробило девять. Звала жизнь. Вечер у Люсьенны Марнье и в полночь выход Пеера Риса. Времени оставалось немного.
Обычным своим способом она постаралась победить невротическую усталость.
Холодная вода действовала на нее, как удар хлыста. Обнаженная, потягивалась она после обтирания в ванной комнате, отделанной белой керамикой и зеркалами.
Здоровая процедура ее успокоила. Приступ печали сменился жаждой забвения. Как всегда, мечты влекли за собой прилив деятельности. Такие приступы становились все реже, но каждый раз рана, которую она считала зажившей, открывалась вся, до самой глубины…
Отражение в зеркале ее удовлетворило… К чему вообще терзаться? Она сердилась на себя за эти минуты слабости и приводила аргументы: ничего нельзя поделать против случившегося. Нужно только мужественно учиться жить. Моника машинально гладила свои упругие груди, покрытые сетью голубых жилок, с карминовыми сосками. Потом, спускаясь вдоль мускулистого торса, и с плоского, наравне с покатыми бедрами, живота, проводила рисующим жестом по икрам и стройным ногам.
По аналогии она вызывала в своем воображении безупречные линии тела нагого танцора. Разве в ее теле не бьется тот же божественный ритм красоты? Как и он, она отвергала ложную стыдливость. Маску стеснения или лицемерия…
Но в ее теле красивого животного жила душа, которая у него отсутствовала, – и в этом было ее превосходство.
Гордая радость охватывала ее при мысли о двойственной жизни, которую она вела. Мужчины?… Она презрительно улыбнулась. Стоит только захотеть сравняться с ними физически и морально! Но все-таки, как бы она этого ни отрицала, даже месть не удовлетворяла ее до конца. Оставалась какая-то смутная тоска. Одиночество? Бесплодие? Она еще не могла точно сформулировать. Но незримый червь уже начал подтачивать прекрасный плод.
Долгий, тщательный туалет. Хитон, затканный серебром, – тяжелая, облегающая тело ткань, оставляющая обнаженными руки и грудь. К одиннадцати часам она была готова. Рожок автомобиля Пьера де Сузэ уже прозвучал под окнами…
Они вошли торжественно. Он – высокий, тонкий, в коричневом фраке, с подкрашенным лицом, она – окруженная настоящей свитой. Люсьенна Марнье, с царственным видом, в ореоле рыжих волос, как у венецианской догарессы, шла навстречу Монике. На ее прическе возвышался тюрбан из алмазов и жемчуга – эмблема индуисского празднества, она уносила воображение на сказочный Восток. Люсьенна любезно разделяла с Моникой свой триумф.
В залах была густая толпа, хотя мадемуазель Марнье пригласила только своих близких знакомых. Но у нее они были повсюду: от бельгийских спекулянтов до парижского смешанного общества, не говоря уже о всех знаменитостях искусства и литературы международного класса. Моника с трудом двигалась сквозь шумную толпу, задерживаемая по дороге своими поклонниками. Самыми пылкими из них стали ее прежние друзья. Как будто условившись собраться все вместе, они наперерыв спешили возобновить с ней прежние отношения. Казалось, что Жинетта Готье и Мишель д'Энтрайг никогда не переставали ее обожать. В один голос все восхищались ее талантами, грацией, успехом.
– Да-да… – равнодушно сказала она, холодно пожимая руку генеральши Мерлэн, кинувшейся ей навстречу.
Внезапно потушили свет. После общего восхищения «ах!..», как по волшебству, затих шум. В глубине анфилады комнат выделился освещенный алтарь: коралловый с золотом занавес медленно раздвинулся. Открылась зеленая пустыня с алыми пальмами. Большой черный ковер гладкого бархата покрывал всю сцену.