– Да-да… – равнодушно сказала она, холодно пожимая руку генеральши Мерлэн, кинувшейся ей навстречу.
Внезапно потушили свет. После общего восхищения «ах!..», как по волшебству, затих шум. В глубине анфилады комнат выделился освещенный алтарь: коралловый с золотом занавес медленно раздвинулся. Открылась зеленая пустыня с алыми пальмами. Большой черный ковер гладкого бархата покрывал всю сцену.
Зазвучала экзотическая музыка. Невидимый оркестр запел тоскующую песнь. Восток распростер свои мистические крылья. Потом занавес сдвинулся и мелодия затихла. Внезапно он вновь открылся – с последним вздохом пронзительных и нежных флейт, среди напряженного молчания. Стоя на коленях, вытянув руки, не двигаясь, обнаженный распростертый танцовщик касался лбом черного бархата. Его белизна четко выделялась на сказочном фоне. Вдруг, под возобновившийся ритм арпеджио, мрамор ожил: прекрасный, гармонический стан выпрямился. Как ослепительный молодой бог, Пеер Рис тянулся к воображаемому небу в торжественности призыва, в безграничном порыве. Он казался целомудренным в своей красоте.
Оркестр развертывал вечную тему – от шепота желания до криков безудержной страсти. Через пески, лес, воду и огонь – от утренней свежести к звездным темным ночам – несся мотив многообразного танца. Наконец под монотонный призыв флейт и арф воцарилась голубая лазурь.
Моника, прикованная к движениям танцора, переживала всю мистическую красоту античных процессий, развертывавшуюся вокруг индийского Вакха. Священное опьянение наполняло теперь все души. Было мгновение, когда Пеер Рис один воплощал всю безумную вакханалию жизни. Он упал в изнеможении под гром аплодисментов и восторженных восклицаний. Вновь приоткрылся занавес, и триумфатор вышел, вполне овладев собой, без малейшей тени утомления. Аплодировали с таким исступлением, что Моника почувствовала смущение от своего собственного энтузиазма. «Бис! Бис!» – кричали стоя женщины. Они приветствовали уже не танцовщика и гимнаста, а мужчину-атлета. Однако Пеер Рис скромно уклонился от оваций…
Каким образом три часа спустя в ателье Аники Горбони Моника оказалась ужинающей между Пеером Рисом и Жинеттой Гютье, тогда как напротив, окруженный Еленой Сюз и Мишель д'Энтрайг восседал господин министр транспорта?
Макс де Лом, Пьер де Сузэ и Сесиль Меер дополняли этот неожиданный ансамбль. Она не задавалась этим вопросом, радуясь что ее сосед, перевоплотившийся в корректного аргентинца, прост и весел, как дитя.
Пока г-н Гютье с торжественностью метрдотеля беззвучно откупоривал девятую бутылку шампанского, Аника встала, потушила большую люстру и заиграла на рояле чешский марш. С короткими волосами, со смуглым возбужденным лицом и плоской грудью, в неизменном ярко-красном хитоне, она напоминала какого-то падшего ангела.
Елена Сюз и Мишель д'Энтрайг потребовали джимми и тотчас же сплелись в танце. Вслед за ними закружились Пьер де Сузэ и Сесиль Меер, Макс де Лом, наклонившись к уху Жинетты, рассказывал ей такие сальности, что она захлебывалась от удовольствия, а его превосходительство, предоставленный самому себе, потягивал стакан за стаканом, созерцая с симпатией милую парочку, которую составляла его жена с Антиноем. Сам Тютье с улыбкой вспоминал, какую порку накануне у Ирэны задала ему здоровенная баба. Он признавал только березовые прутья и тонкую бечевку с узлами.
Откинувшись на стуле, Моника с удовольствием слушала любезности слегка подвыпившего Пеера Риса. Голова ее отяжелела. Она воспринимала только металлический звук его голоса. Смысл слов так мало ее интересовал. Она не искала в нем ума, и для своих целей предпочитала даже, чтобы он оставался тем, чем был, – красивым автоматом для наслаждения.
Он обнял ее за талию. Бессознательная внутренняя работа, происходившая в ней в течение нескольких дней, сразу вылилась в известный план, становившийся все более и более определенным…
Рояль умолк. В темном углу ателье Елена Сюз, Мишель и Аника Горбони растянулись на груде подушек. Турецкая лампа тускло освещала красным огнем переплетающуюся группу…
Моника с тем же равнодушием констатировала, что Сесиль Меер и Пьер де Сузэ исчезли и что Гютье поднялся из-за стола вслед за Жинеттой и Максом де Ломом. Моника заметила, как он опустился в глубокое английское кресло и искоса поглядывал на диван, где лежала его жена, привлекая к себе своего кавалера.
Как ни была знакома Моника с развращенностью этой среды, через которую она сама прошла когда-то, точно саламандра через огонь, она все-таки находила, что ее прежние друзья зашли немножко далеко. По контрасту Пеер Рис, с профилем античной медали, казался ей еще более цельным и приятным. Долгим пожатием руки она ответила на его намек…
В конце концов зачем наслаждаться кратким мгновением только наполовину. Что за нелепый страх перед последствиями, когда она, независимая во всех отношениях, никому не была обязана отчетом? Да почему и не иметь ребенка?… Ребенка, который воспринял бы от нее здоровое тело и мудрую душу, направляющую жизнь? Ребенка, который от этого отца, забытого завтра же, унаследовал бы лучшие качества: силу и здоровье.
Любовь? Моника больше в нее не верила. Искусство? В той форме, как она его воплощала, – что оно такое? Забава! Иллюзия, скрывающая бесполезность жизни! А ребенок!.. Создать движение, мысль – целую жизнь! И она горделиво приветствовала этот проблеск зари, эту искупительную идею. Ребенок – спутник и цель каждого часа жизни. Моника окинула последним взглядом просторную комнату. Холодный рассвет уже вливался в полумрак завешенных ламп. Серый полумрак окутывал неподвижные тела, оживляемые на мгновение то вздохами, то движениями.
Она решительно поднялась, увлекая своего соседа.
– Идем…
Эти несколько недель были неделями безоблачного счастья. Моника с гордостью добилась наконец завоеванной свободы. Впервые испытанное наслаждение без ограничений удовлетворяло, не пресыщая, ее южную жажду сладострастия. До сих пор неясное ощущение приниженности нарушало полноту ее чувств, как бы остры они ни были, в объятиях обладавших ею мужчин.
Допускала ли она только их близость или стремилась к ней, все равно в высший момент экстаза она не могла отделаться от ощущения подчиненности. От них больше, чем от нее, зависела возможность оплодотворения, которого она все еще не хотела. Ее вечное стремление освободиться от объятий до завершения ласки не только отнимало всю сладость этих кратких минут, но иногда влекло за собой глубокую горечь. Она чувствовала возмущение при одной мысли, что от этих случайных прохожих, повелителей на мгновение, может зависеть все ее существо и даже все будущее. И если бы она не предпринимала мер предосторожности, они даже после своего исчезновения могли оказаться господами двух жизней.
Девять месяцев она должна была бы потом питать собственною плотью, одушевлять собственным дыханием новое существование – продолжение ее самой…
Разве из всех видов женского рабства эта опасность не была самой худшей, самой оскорбительной?
Материнство имеет свой смысл и величие только в том случае, когда на него соглашаются добровольно, вернее – когда его хотят.
Конечно, подобно многим другим, она могла бы обойти закон природы какими-нибудь предупредительными средствами. Школа Мальтуса, как говорил когда-то так не понравившийся ей Жорж Бланшэ, открыта для всех… Но она не представляла себе возможности попросить, например, Бриско надеть перед сближением один из тех колпачков, что из предосторожности всегда носила Мишель, прежде чем стать маркизой д'Антрей. Моника улыбалась при этой мысли, которая прежде возмущала бы ее. Это нелепое зрелище в ее глазах было унижением и падением. Вооружиться самой, в дополнение к губной помаде и пуховке, каким-нибудь презервативом – нет, уж это совсем отвратительно. Остановив свой выбор на Пеере Рисе для великого творчества, она вместе с тем освобождалась и от чувства зависимости, и от этих гаденьких забот… Она возвращалась к природе радостно и как равная.
И к этой радости телесного наслаждения присоединялось чувство удовлетворенного самолюбия. Впервые Моника могла проявить целиком всю свою личность. Выбрать для плотского брака самого красивого мужчину, чувствовать радость зачатия, покоряя этой радостью мужчину… Душа Моники горела в экстазе.
Благодарность за полученное наслаждение, превращающее многих женщин в покорных рабынь, снижалась в ней невольной нежностью мальчишки, постоянно сознающего свое превосходство.
Это сознание было в ней так сильно (хотя она никогда не грешила тщеславием) и так часто проскальзывало наружу, что избалованный бесчисленными успехами Пеер Рис скоро начал высказывать недовольство.
Кровь сарацина, смешанная с кровью всех европейских наций, восстанавливала его врожденные инстинкты против такой любовницы, как Моника.