На четвертой койке, той, что стояла у окна, приподнялся раненый, сел. Его левая рука была в гипсе и торчала на подпорке перпендикулярно телу.
— Товарищ профессор, гвардии старшина Черноусов докладывает, что она говорит правду. — Старшина здоровой рукой пригладил усы и добавил: — Товарищ профессор, выпишите меня из госпиталя.
— Этот опять за свое. Как же я тебя выпишу с такой рукой, она же у тебя в гипсе. Вздор! — Врач махнул рукой и вернулся к начатому разговору. — Условия и так трудные, я борюсь за жизнь людей, а вы мне тут хотите внести инфекцию...
— Я продезинфицирую...
— Хватит. Собаку отнести обратно. — Он показал рукой на дверь и с удивлением спросил: — А вы что здесь делаете?
На пороге в шлемофонах и шинелях стояли два танкиста.
— Сейчас не время для посещений, — рассердился профессор. Подойдя ближе и рассмотрев генеральскую змейку на погонах одного из танкистов, он повторил: — Не время, товарищ генерал.
— У нас сейчас самое время... Вчера мы взяли Яблонную, а пока затишье на передовой, мы сразу сюда. Очень спешим: скоро рассвет. Тут у вас лежат трое моих парней из танковой бригады. Я хотел бы узнать, когда они вернутся в строй.
— Все посходили с ума с этим возвращением в строй. Ваши трое тяжело ранены. Мы их залатали, зашили, но ведь еще контузия. Хуже всего вот с этим пацаном. Посылаете в бой детей...
— Детей? Да, посылаю... — Генерал задумчиво кивнул. — Может быть, им что-нибудь надо?
Два санитара, протиснувшись в дверь, направились в угол, где лежала собака. Шарик глухо заворчал и обнажил клыки. Санитары в нерешительности остановились.
— Забирайте, забирайте, я же сказал.
Второй танкист шагнул вперед и обратился к начальнику госпиталя:
— Товарищ профессор, оставьте собаку в палате. Она ведь тоже солдат, член экипажа, моего экипажа.
— В конце концов, что здесь: полевой госпиталь или заведение для душевнобольных? С самого утра идет это идиотское сражение из-за собаки. Уже третий ее защищает. Я видел бляху на ее ошейнике, прочитал надпись. Мне все известно. И я лечу собаку так же внимательно, как и бойцов. Мы наложили ей на лапу гипс, но находиться здесь, вместе с людьми, она не будет.
— Оставьте собаку, — сказал генерал.
— Здесь, товарищ генерал, не вы приказываете.
— Я прошу.
— У меня не хватает лекарств, мяса, сахара. У меня тысячи забот, я работаю до поздней ночи, а вы мне морочите голову с этой собакой, отнимаете время.
— А может быть, мед подойдет вместо сахара? — спросил Василий.
— Фантазия! Где вы сейчас найдете мед в этом разоренном голодном крае?
— Будет мед, и мясо будет. Оставьте собаку, — попросил генерал.
— Если можете, помогите, но условий мне не ставьте. Приезжайте недели через две: возможно, они будут чувствовать себя лучше. А сейчас — сами видите.
Врач отступил, давая им пройти. Генерал и Семенов прошли за ним на середину палаты. На улице уже немного посветлело. Они увидели лицо Саакашвили, серое, как будто покрытое пеплом. Янек был весь в бинтах, открытыми оставались только глаза и рот. Густлик, который, казалось, был в сознании, смотрел в потолок ничего не видящими глазами.
Рыжеволосая санитарка подошла ближе и протянула руку Семенову:
— Помните?
— Конечно! Огонек!
— Да, это я. Старшина тоже здесь лежит. Опять все вместе встретились, как в засаде у Студзянок.
Семенов поздоровался с Черноусовым и вернулся к девушке:
— Наш танк называется «Рыжий». Это в вашу честь.
— Позаботьтесь о них получше, — обратился к ней генерал.
— Да, конечно... — покраснела девушка и замолчала.
Встретив нетерпеливый, суровый взгляд профессора, танкисты отдали честь и вышли.
Санитары вновь нагнулись к собаке, но врач остановил их движением руки:
— Отставить. Тюфяк обшить белым, продезинфицировать шерсть. Маруся, ты за это отвечаешь.
— Так точно, я отвечаю за собаку, — весело отрапортовала Маруся.
Вечером, дымя помятым радиатором, на госпитальный двор въехал грузовик. На одном борту грузовика была сделана смолой надпись по-русски, а на другом — по-польски. Обе одного содержания: «Ешьте за здоровье Шарика».
Госпитальный повар с помощью санитаров выгрузил из машины корову, убитую снарядом, и дубовую бочку. Заклепки ее пахли немного кислыми огурцами, немного — спиртом, а внутри был загустевший от холода мед.
Сообщили об этом профессору и понесли ему на пробу ложку меду. Он взял ее, не говоря ни слова, долго держал над печуркой, чтобы мед оттаял. В тепле от комочка меда запахло лесом и цветами Козеницкой пущи. Врач попробовал, покрутил головой:
— Превосходный. Где они достали мед, буржуи? — проворчал он себе под нос и начал диктовать медсестре Марусе список раненых, которым надлежало выдавать это лекарство.
Адрес, написанный химическим карандашом, в одном месте стал фиолетовым от сырости, а в углу стерся, но, несмотря на это, без труда можно было прочитать имя и фамилию: Ян Кос. Номер полевой почты был перечеркнут красным карандашом, а внизу кто-то написал большими буквами: «Переслать в госпиталь». Конверт расклеился, и из него легко можно было достать письмо.
«Янек!
Пуля перебила мне ключицу и задела легкое. Врач ска зал: “Хорошо, что тебя быстро привезли. Скажи спасибо шоферу”. Спасибо водителю, который перевез меня на другую сторону Вислы и там передал прямо санитарке, но самое большое спасибо — тебе.
Сейчас я уже здорова, правда, еще ношу повязку на плече и от слабости у меня часто кружится голова. Я помогаю здесь, в госпитале. Людей не хватает, а я все же могу делать перевязки. Как наберусь сил, вернусь в полк. Может, еще встретимся, может, ваши танки опять будут воевать вместе с нашей пехотой.
Я бы хотела тебя встретить, поблагодарить. Об этом я уже писала, а вот то, что я чувствую, почему так хочу тебя встретить, мне трудно выразить...
Когда началась война, я только что окончила первый курс медицинского института. Мне очень хотелось стать врачом, но фронту ведь нужно много санитарок, поэтому я пошла добровольцем.
До того как я начала учиться, я жила в деревне. У нас в деревне весенними вечерами парни и девчата собираются на улице, поют под гармонь и пляшут. Если девушке правится парень, то она во время пляски подходит к нему и приглашает его. Сейчас, во время войны, не знаю, пляшут ли вечерами в моей деревне. А в Польше, наверно, вообще нет такого обычая. Если бы не война и если бы в Полыие был такой обычай, то я бы хотела именно так перед тобой плясать. А потом, около полуночи, когда гармонь играет все жалобней и тише, мы бы пошли в тень сада, в запах жасминовых кустов. Там никто бы нас не увидел и, если бы ты меня поцеловал, я бы не обиделась.
Прочитала я сейчас последние слова и испугалась. В глаза бы этого не сказала, но в письмах люди всегда бывают смелее, да, кроме того, мы, наверно, никогда не встретимся. Всего доброго, Янек. Пусть тебя от снарядов оберегают броня и мои мысли.
Маруся-Огонек».
Это письмо пришло в танковую бригаду ровно через неделю после взятия Праги. Письмо полежало немного в штабе, а потом, направленное по новому адресу, попало в госпиталь и легло на табурет около койки Янека Коса.
Все трое были еще без сознания, а Шарик только понюхал конверт и перестал им интересоваться, поскольку читать не умел.
Письмо нашла сама Маруся. Она спрятала его на груди в кармане своей гимнастерки и решила: «Когда поправится, незаметно подложу. Пусть тогда прочитает, узнает».
После переселения на новое место Шарик почувствовал жажду жизни, вкус к еде и быстро набирался сил. Он считал, что силы ему нужны, поскольку он конечно же должен присматривать за Янеком и его друзьями. Когда раненые стонали во сне, он, скуля у двери медсестры Маруси, звал ее на помощь.
Овчарка поправилась. В весе она не прибавила, но взлохмаченная шерсть начала укладываться, блестеть, а черный кончик носа опять стал подвижным и влажным. А потом врачи сняли ему гипс, и пес с удивлением долго разглядывал свою лапу, худую, голую, как будто чужую.
Привыкнув ковылять на трех лапах, он боялся наступить па четвертую и, лежа на подстилке, долго и старательно вылизывал ее языком. При этом он чувствовал приятное подрагивание, зуд под кожей и все более быстрое движение крови. Уверенный в том, что раз это помогает ему, то должно помогать и другим, Шарик применял это же лечение к Янеку и лизал пальцы его правой руки, которая бессильно свешивалась с постели. Возможно, он был прав, потому что иногда случалось, что Кос слегка шевелил пальцами.
Дня через два после снятия гипса с лапы Шарика ожил Елень. В обед он съел две порции и попросил третью. После третьей он немного передохнул и с разрешения врача получил четвертую. Укрепив таким образом подорванные силы, он сел, посидел минут пятнадцать, встал и с раскрасневшимся от усилия лицом двинулся вдоль койки, а затем дальше. Опираясь о стену, он грохотал по полу ногой, неподвижно закрепленной в металлических шинах.