Начинается утро корявых небес,
Облака поражает припадок боязни,
Здравствуй, здравствуй, зверинец постылых чудес,
Чугуна тирания и каменный лес!
Мы готовы для праздничной казни.
Как существовать, когда гранитом сдавлено дыхание? И как выжить без этого гранита?
… мы тоже живем,
И в Неве не полощем смертельной рубахи.
Город-призрак. И город — камень. Имперский. «Брошенная столица». Янус? Нет, он не двулик — многолик. Он воплощение России, не Руси: «Ужасен он в окрестной мгле!».
Пушкин это о Петре сказал, о фальконетовом истукане.
А для Игнатовой это образ всего города… И не уйти от этого наваждения, и не уйти от этой привязанности, ибо судьба Города — это судьба страны вот уже без малого три сотни лет… И все равно
Мне в этом городе не выпасть из плеяды
орлов екатерининской эпохи.
Так и поныне…
Для сравнения — у Зои Афанасьевой –
Я выпала сегодня из гнезда,
Нелепого пристанища петрова…
Тут сниженнее, ироничнее. А у Игнатовой — у нее мистично, потому и не до иронии ей!
Единственный из русских городов, Петербург продолжает жить в петровской России — не поддавшись до глубины "прогрессу" и прочим сомнительным благам последнего полувека. Он один и оставался в России, а все прочие —"от Москвы до самых до окраин" — прозябали в СССР.
Кто он, вонзивший острие Петропавловки между крыл ангела? Почему сдавлен берегами в его воде образ — жуткий образ сегодняшней России?
Восходит тонкий пар, дыханья волокно,
Колеблет волосы подводное движенье.
Лежит российская Горгона.
Ей темно. И тонкой сетью льда лицо оплетено,
И ужаса на нем застыло выраженье
Или берега, некогда живые, окаменели пред ликом Горгоны? Но ведь это сама Горгона от ужаса окаменела! И вот эта фантасмагория города накладывает тяжкий отпечаток на русскую поэзию.
Многолик Город. То парк осенью
дырявый, ветхий, — барственная кость —
мерцающий на мокром черноземе.,
То предстает он в облике Содома, из которого и бежать надо, и не оглянуться невозможно… И вот — оглядываемся, и вот — каменеем. И глядят из невской глубины раскосые зрачки Горгоны.
Ощущение трансцедентного у Игнатовой столь реальное, так слито с деталями узнаваемой повседневности, что вспоминается, как о Данте говорили, будто щеки его опалены адским огнем… У Игнатовой — иное: темные начала у нее таинственно-аморфны, тенеподобное всегда предстает во плоти.
А в ее стихах "деревенской тематики" удивительным образом является этот дух старинного и светлого быта. Три ангела, возможно рублёвская троица, просто живут в северной деревне. Рублевская это троица, — ибо проста, ласкова, тиха, и так близка человеку! В отличие от грозной и такой отдаленной феофановой живописи! И никого не удивляет, что ангелы живут среди людей, вместе с ними даже хозяйством занимаются! Так ведь оно повелось отвеку в глуши!! Да и живут они совсем, как люди, разве что "очи голубые ночью в небесах горят". Только в таких стихах оставляет поэта судорога сведенных пред ликом Горгоны мышц. Умиротворенная и тихая печаль звучит в ритмах… Здесь поэзия Игнатовой — спокойная и просветленная. Здесь, где все на своем месте:
Хозяин — в доме, Бог — на небесах,
И хлебный ангел всей деревне снится.
Из стихов Игнатовой видно её безусловное убеждение в том, что деревня ближе к небесам… И на природе не исчезает благодать, а в гранитном мире — царит только закон. И во всех стихах — чувство причастности тайнам бытия.
41. ПРЕДЕЛЬНАЯ СИТУАЦИЯ (Анри Волохонский)
О поэте Анри Волохонском в СССР не знал никто, кроме его друзей.
Стихи его казались непонятными. И дело тут было в непривычном типе мышления, исключительно рационалистическом и при этом ассоциативном.
Кто-то свяжет между собой две его метафоры одним образом, а кто-то совсем иначе. Одинаковость понимания тут исключена почти полностью. Каждый читатель в значительной степени сам творит и некоторые образы, и даже саму мысль стихотворения.
Вселенная — передняя в трактир.
Оставьте мысли место за вином,
Она придет, красивая бедром,
Она как мышь из нор идет на пир,
Сама — ядро и канонир,
Снаряд и порох и прислуга…
Мысль самоцельна? Значит и самодостаточна… Каждая картинка сама по себе зрима. Но осмыслить их сочетания каждый должен сам для себя. Или другой пример — когда тип связей между образами взят один единственный: в данном примере только звуковой:
О, если бы око мне!
О, ко мне.
Ком неги нежданной
Тебе дней на дне
Дано мало, а надо много.
Само противоречие между смыслами строк при звуковом тождестве удив¬ляет непримиримостью хотя бы слов "дано" и "надо", состоящих из одних и тех же звуков. А мысль — так ещё с гомеровых времен эта мысль в поэзии бытует: "Рок никогда не дает времени нам, до которого в радостях жадны". Это из Одиссеи. Только выражено иначе. Но ведь порой новизна поэта в том и есть, что старые мысли он по новому передаёт… А сам прием ограничения своих приемов доводится Волохонским до крайности: он практически всегда пользуется в одном стихотворении одним приемом из множества возможных.
Отсюда — закономерность иронических интонаций: "Я пишу о мире… Я ничего о нем не знаю. Поэтому иронизирую над попыткой написать о мире, о котором не знаю. Пользуюсь одним единственным приёмом. Значит моя ирония над приблизительностью моего отражения мира должна быть острее, чем ирония тех, кто использует десяток приемов разом…"
С этой точки зрения, реализм, стоящий на противоположной стороне поэтической "улицы", — крайняя противоположность абстракционизму. Ведь реализм пользуется всеми возможными приемами. Реализм претендует на полноту отражения мира. Пытается объять необъятное.
Итак — на одной стороне абстракционизм с его единственным за один раз приемом, а на другой — реализм с его многословием — в пределе отсутствие отбора вообще.
В предельной ситуации, в карикатуре — абстракционизм стремится к белому квадрату на белом фоне, а реализм — к бесконечности мельчайших деталей. Ближе к одном концу — Волохонский, Хлебников… К другому — Коржавин, Твардовский… В предельных случаях искусство исчезает совсем…
Иногда Волохонский перемещается от своего «края» ближе к центру «центру», оставаясь собой в сюрреалистических почти сюжетных стихах.
Глядело солнце в чёрный запад. Русь,
Где правил голод угольные крылья,
И где молитвы плакали, как ртуть,
И где для казни сами ямы рыли…
Это строки из стихотворения о протопопе Аввакуме. Тут уже иные законы изображения а, значит, и восприятия: Связи между образами одинаково понимаются большей частью читателей:
И воздух взвыл, и взвился как костер,
И Аввакум сверкал, согнувшись вдвое,
И небосвод опять над ним простер
Лицо свое и тело неживое.
Тут множество перенесений, тут природа обретает черты человека, а человек остается вроде бы вне описания. Возникает чисто сюрреалистический ход: не человека, а природу, страну сжигают на костре.
И в заключение помещаю полностью одно из моих любимых стихотворений Волохонского.
ДЕВЯТЫЙ РЕНЕССАНС
Отец любви земле Эллада
Без меры тварей подарил
За каждым деревом Дриада
Под каждым дубом Гамадрил
А дни и ночи там иные
Чем в нашей нынешней нужде:
Там луны — Рыбы неземные
Среди созвездий и дождей
И вторя им Дельфин Эгейский
По морю гонит синий сонм
Там по лесам Павлин Индейский
Гуляет ярким колесом
В потоках древние Драконы
Чеша о кремень чешую
Твердят Ликурговы законы
И комментарии жуют
И мать Моржа с лицом Сирены
Нагую грудь в волне держа
Смеясь виднеется из пены
Златые бедра обнажа
Все в этом крае с Рыбой схоже:
Страна глядит из-под глубин
Как Рыбы мрамор белой кожей
Из-под разбитых коломбин
42. «ДВЕ С ЛИШНИМ ВЕЧНОСТИ НАЗАД» (Бахыт Кенжеев взглядом из восьмидесятых годов)
У поэтов, молодость которых пришлась на семидесятые годы, зачастую первой книгой оказывалась книга избранных стихов. У них не выходили те тонкие сборники, которые, появляясь достаточно часто, стимулируют новые повороты, новую поэтику — ведь каждая книжка это иная грань творчества…