«Черт! Никогда не поймешь, как именно следует вести себя с этими шестнадцатилетними барышнями – то ли как с женщинами, то ли как с детьми…»
– И зачем же чоруги хотели тебя ментоскопировать?
– А вас зачем, кстати? – неожиданно спросила Малат и отважно вгрызлась в вафлю стаканчика.
– Меня – потому что хотели узнать, как я управлял одним необычным инопланетным объектом. Но поскольку это скукотная скукота, лучше перейдем сразу к тебе…
– Ладно. Чоруги считают, что и мой папочка, и я – мы очень хорошо чувствуем эту ихнюю «плеромому»… Ну, насчет себя я не уверена. Но насчет моего отца – у него таких случаев, как с вами, было много разных. Он действительно иногда видел то, что будет происходить в будущем… Меня даже мурашки иногда пробирали.
Растов кивнул.
Еще бы не мурашки… Этот танкист в желтом костюме… Чоругский боевой шагоход… А ведь в те годы, когда напечатали плакат, никто, ну то есть НИКТО на клонском пропагандистском конвейере, штампующем такие плакаты, не мог знать, что однажды на Дошанской дороге Константин Растов повстречает «Три квадрата» и прицелится в него из пистолета…
– Ну а ты, Малат? То есть ты тоже можешь видеть будущее, когда рисуешь? – спросил Растов.
– Я не умею рисовать… И будущее вижу редко… Но чоруги считают, что у меня тоже есть этот дар… Что я унаследовала его от отца… В общем, у чоругов шкурный интерес. Они уверены, что раз у меня, как и у отца, талант видеть картинки из будущего, значит, я этих картинок уже видела миллион. И вот надо весь миллион картинок у меня из мозга считать, про запас. А потом можно будет из них собирать разные вещи… Разные пазлы, вот. А на пазлах – будущее. Такая корысть.
– Это ты сама догадалась, про пазлы?
– Нет, мне Шчи рассказал… Я и слова-то такого не знала раньше – «пазлы». Оно русское, да?
– Очень мило со стороны Шчи, – сказал Растов с сарказмом, – что рассказал… По существу же это совсем не мило! А безобразно. С метафизической точки зрения… Знаешь, я вот тебя слушаю тут и думаю: чоруги – они и правда заслужили большую взбучку. Даже бо
льшую, чем пока получили. Значительно большую! Потому что разборзелись они как-то… чрезмерно. Охренели. Хватают несовершеннолетних девчонок из мирного населения и, не моргнув глазом, собираются их ментоскопировать, превращая красавиц в никчемных инвалидов… И все это ради какого-то абстрактного «будущего», ради «пазлов»… А потом еще врут как сивые мерины!
– Врут? – испуганно переспросила Малат.
– Врут, да. Когда я спросил Шчи, зачем они собираются ментоскопировать клонскую школьницу, то есть тебя, он мне что-то начал затирать про эмоциональность и агрессивность, мол, редко когда они сочетаются у женщин так здоровски, как у тебя… А про твоего отца он даже не упоминал… Хотя слово «плерома» я действительно узнал от него.
– Надо же… врал! А мне Шчи говорил, что восхищенные пятого ранга никогда не врут…
– Любимая песня всех врунов – про то, какие они честные. – Растов вздохнул, этот разговор изрядно его утомил. Хотелось одиночества. Хотелось спать.
– У них есть еще одна любимая песня – про то, как они страдают от того, что много кругом обмана. – Малат цинично усмехнулась, вдруг Растову показалось, что ей не шестнадцать, а сорок.
– Откуда ты знаешь?
– Встречалась тут с одним… Из Народного Финансового Альянса.
– С банкиром?
– По-вашему так.
– И?
– Так он мне врал, что не женат.
– Вот же сволочь!
– Сволочь. И баба! Он был как стриптизерша. Как шлюха. Но – мужчина, – добавила Малат и тяжело вздохнула. И сразу же усугубила вздох с простодушием, от которого Растов чуть было не икнул нервически: – Поэтому я решила, что лучше бы мне начать встречаться с вами, Константин… Знали бы вы, сколько раз я видела вас во сне! Особенно в прошлом году, зимой. Да и весной тоже…
Во рту у майора пересохло.
Раньше ему никто не признавался в том, что видел его во сне месяцы напролет.
– Я вчера показывала подругам этот плакат. Говорила, что вы – мой идеал мужчины…
– А подруги?
– Да кто их разберет, – пожала плечами Малат.
– А ничего, что я… ну… не местный?
– Ничего… Война же закончилась. Теперь всем все равно.
– Странно слышать это от предводительницы партизан с Дошанского рудника. «Меч и пламя»… «Победа или смерть», «Эта земля наша»… И тэ дэ.
– Это все в прошлом, – равнодушно отозвалась Малат, словно речь шла о коллекционировании резиновых пупсов или любви к мультсериалу про гуся Федю. – Я уже говорила это майору Илютину. Он мне поверил… Должны поверить и вы!
– Послушай, Малат… – Растов поглядел на часы. У него оставалось двенадцать минут. – Ты – девчонка что надо. Честная. Добрая. Но…
Малат выпрямила спину и поглядела на него со скорбным вниманием обреченной.
– Но я люблю другую женщину.
Во взгляде Малат появилась серьезность.
– И как ее зовут?
– Ее зовут Нина. И я люблю ее так, как никогда в жизни никого не любил. Моя жизнь – она развалилась на две половины. «До Нины» и «при Нине». Каждый раз, когда я целую ее, это как впервые. Я не стану сейчас спрашивать тебя, понимаешь ли ты, что это значит. Потому что знаю: ты меня не понимаешь. Нужно полжизни прожить, пройти через страшные военные дни, через множество влюбленностей-пустоцветов, чтобы наконец узнать, что такие вещи – они в принципе бывают. Я тебя уверяю, когда ты найдешь такого человека, ты сразу поймешь, что это он. И что никакой Константин Растов тебе даром не нужен – хоть с плаката, хоть из визора…
– Но сейчас я уверена, что этот человек – вы! – страстно, а может, упрямо воскликнула Малат.
Растов вдруг узнал в хорошо воспитанной барышне в платье цвета топленого молока ту самую предводительницу партизан из Дошанских копей. Которые фугас, между прочим, умудрились заложить и взорвать. Прямо под его танком.
– Видишь ли, Малат… Отличительная черта «того самого мужчины» состоит в том, что он тоже должен чувствовать, что он – твой, что он – именно для тебя жил все эти годы. В общем, он должен чувствовать то же самое, что и ты. Правильный ключ – он должен подходить к своей замочной скважине. А если не подходит, то это не тот ключ… Или не та скважина. Понимаешь?
Малат молчала. Невидящим взглядом она глядела на заплеванный асфальт между своими красивыми и, со всей очевидностью, выходными лиловыми босоножками. Меж тем ее рука потянулась к последнему пирожку.
– Вы говорите это потому, что мне… семнадцати нет? – голосом злюки спросила Малат.
– Нет, не поэтому.
– Ну а если бы не было ее… – с набитым ртом продолжала она, – этой вашей… не помню? Я вам в принципе нравлюсь?
– Я тобой все время любовался…
– И у раков?
– И у раков.
– И тогда, у штолен?
– И у штолен. Я глядел на тебя в бинокль.
– Здорово!
Грустные глаза Малат вдруг засияли неожиданным торжеством. Ей были очевидно приятны эти свидетельства ее женской силы.
– Вы думаете, я красивая?
– Очень.
Малат улыбнулась. Как ребенок, заслуживший похвалу – все-таки пятерка по арифметике!
– Вот и отец мне говорил, что красивая. Но вы ведь тоже очень красивый… Ваша фигура… И лицо… И волосы у вас такие… И то, как вы говорите… Мы могли бы пойти завтра на праздник гирлянд… Вдвоем… Танцы… Я не буду к вам приставать, клянусь! Дело не в сексе! Мне не надо секса!
Растов умилился. Почти до слез. «Не надо секса ей!»
– Малат, милая, – Растов улыбнулся самой братской из своих улыбок, – это так здорово, что мы с тобой поговорили! И я счастлив, что узнал про плерому… И плакаты отличные.
– Я их для вас принесла, берите! – Малат пододвинула папку к Растову. – У меня дома еще есть…
– И я уверен, что мы могли бы с тобой дружить…
– То есть на праздник гирлянд мы пойдем, да?
– Нет. Не пойдем. Но мы можем, например, переписываться…
Малат угрюмо нахмурила брови и кивнула. И в этот миг из ее глаз брызнули горячие слезы.
Было видно, что она не хочет переписываться. А хочет всего того, что Растов никак не может ей дать. Того, что в ее возрасте способно только присниться…
…Втянув голову в плечи и по-хулигански засунув руки в карманы брюк, майор шагал через парк «Семь добродетелей».
К вечеру народу там становилось все больше.
Пробираясь через ряды гуляющих парочек, лавируя среди требовательно орущих детей, среди лопающихся надувных шаров, шуршащих упаковок засахаренного миндаля и празднично галдящих теток работного вида, Растов думал о том, что Малат – она похожа на пустую чашку. Дорогую, с синей кобальтовой росписью от руки, тонкостенную фарфоровую чашечку. Которая очень хочет, чтобы в нее что-то было налито. Этого хочет даже не она сама, но ее пустота. В эту ценную чашку можно налить кефир. Можно – томатный сок. Или квас. В нее можно насыпать сухой манной крупы. Или налить сметаны. Чашке – по самой ее фарфоровой сути – не так важно, что именно она вмещает. Ей просто страшно пустовать. Не для того ее слепили, обожгли, покрыли глазурью, расписали. Она страстно желает вмещать. Хоть, может, иногда ей и кажется, что она желает только одного: чтобы в нее был налит китайский чай сорта «красный халат», заваренный благообразным мастером с тонкой душой поэта и чуткими руками тренера цигун…