Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В округлом бассейне росли папирусы и кувшинки. Струи фонтана взлетали букетами и разноцветным бисером сбегали по листьям в бассейн. Порой гимназист Валерий откладывал учебник и вместе с Ливингстоном пробирался сквозь топкие дебри или, глядя, как большие вуалехвосты изящно скользят меж стеблей папируса, видел себя капитаном Немо, направляющим Наутилус сквозь стаи диковинных рыб.
Но чаще над зеленой водой в хлопьях алебастрово-белой пены поднималась гибкая обнаженная, девушка: то белокурая, то рыжеватая, то смуглая, как цыганка. У нее менялись и рост, и цвет глаз, и сложение, и голос, но всегда она оставалась прекрасной, несказанно пленительной и походила то на знакомую гимназистку, то на молодую горничную, то на кузину, приехавшую погостить из Москвы. Как призывно блестели их глаза! Они танцевали для Валерия экзотические танцы, то вакхически страстные, то элегически тихие и обжигали его огнем поцелуев.
Штабс-ротмистр Валерий с удовольствием прошелся по зимнему саду. Статный, розовощекий, он сам походил на девушку, надевшую щеголеватый военный костюм. Хрустели ремни новенькой портупеи. Новая звездочка на погонах приятно щекотала самолюбие офицера.
В зимнем саду по-прежнему журчит фонтан и золотистые вуалехвосты так же трутся боками о стебли папирусов. По-прежнему хрустит на дорожках песок. Но между гимназистом, что грезил в тиши у фонтана, и сегодняшним офицером легли казарма юнкерского училища, эскадрон, попойки с друзьями.
Наконец Аркадий Илларионович сам решил начать разговор, столкнувшись с Валерием в библиотеке, в просторном зале со шкафами черного дерева. Роден сказал: беру глыбу мрамора, отбиваю все лишнее, и на свет появляется то, что в ней скрыто: девушка, юноша, их поцелуй.
Краснодеревец, что делал эти шкафы, тоже брал дерево, срезал с него лишнее и появлялись переплетение виноградных лоз, гримасы сатиров, лукавые улыбки наяд и задумчивый, устремленный вдаль взгляд Гермеса, покровителя всех умельцев. — от жуликов до ученых.
Валерий сел в кресле у большого окна. Перед ним громоздились крыши домов с трубами, а выше сияло чистое-чистое небо.
Аркадий Илларионович неспешно закурил и спросил суховато:
— Ты, кажется, с первого дня приезда озабочен и недоволен чем-то, Валерий?
Прямой вопрос смутил.
— Н-нет, я… в общем, доволен.
Аркадий Илларионович рассмеялся негромко, но горько.
— Вот мы и квиты. Я солгал тебе в телеграмме, солгал на вокзале — ты тогда отчаянно рассердился, но я вынужден был солгать ради тебя, ради рода Ваницких. А ты без всякой причины лжешь мне сейчас. И я не сержусь, потому что знаю жизнь не из книг и евангельских притч. Так говори не таясь.
Когда Валерия-гимназиста оставляли в гимназии без обеда, отец усаживал его у окна в это же самое кресло и, сев напротив, таким же прочувствованным тоном призывал говорить по душам.
«Как он умеет обезоруживать». — Слова для разговора, что в течение нескольких дней готовились Валерием, вдруг стали бледными, дряблыми. Хотелось говорить спокойнее, убедительней, но голос срывался и неприятно дрожал.
— Ты повторял мне не раз, что Родина превыше всего. И есть еще правда. А где они — Родина, правда, если по твоей просьбе меня отпускают домой, когда мои подчиненные едут на фронт. Это бесчестно! Бесчестно то, что я оставлен в тылу, бесчестно то, что получаю повышения приказами главковерха.
Воздуху не хватало. Сколько бы надо еще сказать, но Валерий махнул рукой от бессильной досады и отвернулся к окну. По ту сторону улицы, во дворе, на высоких тополях осуждающе галдели грачи. За гнездами пламенело солнце. И оно, казалось, осуждало Валерия за горячность, непоследовательность. «Но есть же предел человеческому терпению», — попытался оправдаться Валерий.
Аркадий Илларионович потушил папиросу и встал. Заложив руки за спину, прошелся до двери и повернул обратно к окну. Показалось, что успокоился. Ан нет. Сорвался с первой же фразы.
— По-твоему, я поступаю бесчестно. Чушь! Оставь эти маниловские рассуждения о правде и чести. Сын какого-нибудь Тяпкина-Ляпкина может и должен прозябать в полку прапором до седых волос, а сын Ваницкого в сорок лет должен быть генералом. Сын Тяпкина-Ляпкина может быть убит или искалечен на фронте, и Россия от этого не пострадает. Сын Ваницкого, единственный наследник огромного дела, не имеет права подставлять лоб под немецкую пулю.
Валерий внезапно успокоился. Приятно, когда тебе говорят о твоей исключительности.
Аркадий Илларионович горячился все больше. Это первый, а может быть, и последний в жизни до конца откровенный разговор с сыном. Сегодня происходит негласная передача наследства. Ни денег, ни прав, это будет позднее, а жизненного кредо. Слова не приглажены, но в них самое сокровенное, и, вырываясь наружу, они обжигают, как горячие угли.
— Единой и абсолютной правды, Валерочка, нет. Для ляпкиных-тяпкиных правда — это как бы урвать побольше кусок для себя, не думая о России, а Ваницкие приумножают богатство отчизны, и правда у них совершенно другая. Ты помнишь недавние наставления командующего округом генерала Григорьева: «Крутите, господа офицеры, солдатню в бараний рог и квасьте им морды, не то они вам расквасят ваши благородные физиономии».
— Но, папа, Григорьев реакционер, держиморда. Его заместитель генерал Таубе просит господ офицеров относиться к нижним чинам, как к товарищам по оружию, уважать в них человека, и ни в коем случае не говорить им «ты». Ведь и ты, отец, поступаешь так же: крестишь детей у швейцаров, здороваешься за руку с рабочими, даже выпиваешь с ними по чарке и хлопаешь их по спинам.
— И они меня хлопают по спине… и они мне подносят чарки… Я брезгую, но пью. Приходится иногда допускать фамильярность, если командуешь десятками тысяч, если хочешь завоевать их души! Ты русский офицер, Валерий, и должен отчетливо представлять, Маркс и Энгельс, к сожалению, доказали, что капитализм должен погибнуть. Но ведь я-то капиталист! У меня сын штабс-ротмистр. Он любит шампанское, бифштексы и смазливых девочек. Поэтому я вижу свою и твою задачи в том, чтоб гибель капитализма случилась не завтра, а хотя бы лет через сто. Эсеры хитрее других и лучше всех обманывают тяпкиных-ляпкиных, яшек, сидоров и петров. Поэтому я эсер. И тебе советую понять, что в эсерах наше спасение… Пока это все.
Аркадий Илларионович говорил с предельной прямотой, полагая что сын должен знать его мысли. «Но Валерий… тряпка. Кисель». С досады Аркадий Илларионович так хватил по столу ладонью, что Валерий невольно вздрогнул и, подняв голову, посмотрел отцу прямо в глаза. Они были и колючи и ласковы. В них любовь и жалость. Валерию больно. В муках рождается многое.
— Крестьянские и рабочие дети начинают трудиться почти с колыбели, — продолжал Аркадий Илларионович, — и получаются крепкие и по-своему честные люди. Они не выдадут, не подведут. А вот мещане всех мастей и сословий, от купцов до князей, черт бы их взял, пытаются обеспечить своим потомкам счастливое детство. Кто красивый костюмчик и гроши в карманы, кто автомобильчик и безделье в Крыму — и поставляют миру оболтусов, циников, подлецов. Эгоистов бойся, пожалуй, больше всего…
— Подлецов? — Валерий приподнялся с кресла и спросил шепотом, — боясь собственных слов — А ты, оберегая меня от фронта, от шишек, стараясь обеспечить своему цыпленочку счастливую жизнь, ты не готовишь миру оболтуса, циника, подлеца?
Аркадий Илларионович взял руку Валерия и положил ее к себе на колено. Чуть помолчав, приведя в порядок чувства и мысли, пристально взглянул в глаза сыну и сказал уже тихо, обдумывая каждое слово:
— Да, Валерий, я хочу чтоб ты был и циник, и скептик. Сознательный циник и скептик. Только они в состоянии трезво оценивать жизнь. Циник и скептик милостью дуры мамаши это просто навоз. А ты… послушай, честность хороша лишь тогда, когда все вокруг честны, а ты один среди них знаешь цену себе и жизни. И… ни в коем случае не оболтус.
Больше Валерий не мог ни слушать, ни говорить. Вышел во двор и заходил по тропинке от завозни к воротам.
«Я не подлец, я не циник и, конечно же, не оболтус, — думал Валерий. — Спасибо отцу, я понял его, я понял опасность, а значит ее избежал. Я честен и буду честен вопреки стараниям отца».
В углу двора стоял старый турник — друг гимназических лет. Валерий подбежал к нему, подпрыгнул и с первого маха вышел на стойку, покрутил «солнышко» и сделал красивый соскок.
Устал, задохнулся, зато вновь обрел власть над собой и вновь ощутил себя сильным, как бы закованным в латы рассудка.
С улицы тихо донесся марш «Гей, славяне!» Валерий любил военную музыку, четкий ритм походного шага, выправку шеренг, блеск примкнутых штыков. Видя их, он внутренне подтягивался. А сейчас так надо овладеть собой.
Аркадий Илларионович вышел на веранду, и пренебрежительная усмешка скривила его губы.