это вы для вида «Биржевые ведомости» читаете, а на самом деле слушаете, о чем мы тут шепчемся с Серафимой Ильиничной?
– Голос у вас, батюшка, чисто иерихонская труба. Иерихонцы тоже, наверное, отвлеклись от своих «Ведомостей», когда евреи у них под стенами затрубили.
– Ну это лестное сравнение. Прощаю вас, голубчик, за то, что вы меня перебили, хотя и не стоило. Еще одну фразочку последнюю – и займемся наконец вашим чаем. Так вот: эта воля воображению, особенно мужскому, нужна для контраста – чтобы потом лучше представлять, как плоть эта, совсем еще недавно живая, теплая, прелестная, известная убийце лучше, чем собственная, медленно тлеет у него на глазах. Плывет он, бедненький, по Белому морю: серое небо, серая вода, туман, барашки пены на волнах, холодно невыносимо. Где-то за туманом кричат птицы: знаете, там водятся какие-то такие особенные чайки – крупные, с желтым изогнутым клювом. Я их почему-то терпеть не могу, хоть и тоже Божье создание. И вот – кричат чайки, свистит ветер, бьет в парус (вы помните, что лодка была с парусом?), волна качает – и один этот несчастный гребет веслами и не сводит глаз с дубового гроба, где тлеет его любимая. Вот ужас-то. Все, я кончил, давайте ваш чай.
Чаще всего, впрочем, бывало, что к вечеру никто не приходил, так что в доме оставались Рундальцовы с девочкой, Клавдия, повариха, кормилица и приходящая служанка Агафья, которая выполняла всю работу, от которой отказывались остальные: мыла полы, перестилала постели, выносила ведра и вытирала пыль. Передвигалась она совершенно бесшумно, как будто была не вологодской крестьянкой, а дочерью вождя индейского племени, так что мне не раз и не два случалось вздрогнуть, внезапно обнаружив ее у себя за спиной с метелкой из страусиных перьев и загадочной улыбкой на устах. Житье в доме Рундальцовых было самое размеренное. Лев Львович вставал ранним утром, кипятил сам себе по студенческой привычке стакан молока (которое молочница еще затемно успевала оставить на крыльце), выпивал его и, облачившись в вицмундир и фуражку, отправлялся пешком в гимназию. Следом просыпалась Клавдия и начинала хлопотать по хозяйству: подбивать счета из лавок, обсуждать предстоящий обед с поварихой, разбираться с приходящими водоносом и истопником. Клавдия оставалась для меня загадкой: маленькая, крепкая, феноменально молчаливая, она казалась мне существом какой-то другой породы, не людской. Иногда минутами мне представлялось, что она сродни мне, но по здравом размышлении я решила, что она бы, вероятно, попыталась как-то намекнуть на связывающие нас узы. Впрочем, я же не попыталась. Мы с ней почти не разговаривали: так, изредка и все по делу – например, о рецептах приготовления брюссельской капусты. Никогда, за исключением дня нашей встречи, когда она явно злилась на Мамарину за изгоняемых из дома сироток, я не видела на ее лице отражения каких бы то ни было эмоций: даже когда при гостях в ответ на очередную шутку отца Максима все реагировали по-своему – утробно ухал Шленский, хихикала Мамарина, а Рундальцов в своей особенной манере отбивал ровные «га-га-га», Клавдия оставалась совершенно невозмутимой – лишь иногда, обычно слушая Шленского, она слегка прищуривалась. Временами, ловя взгляды, бросаемые ею на Льва Львовича, я думала, что она тайно в него влюблена – может быть, не в грубом человеческом смысле, а скорее в высшем, чистом, не подразумевающем скверное животное копошение. Но позже, узнав связавшую их историю, я решила все-таки, что он для нее (что, кстати, было верно и в обратном смысле) лишь живой сувенир, память об утраченной возлюбленной. Может быть, впрочем, я слишком много читала Метерлинка.
Короче говоря, с Клавдией я считала нужным держать ухо востро (прекрасная русская поговорка). Не то чтобы я боялась разоблачения: вряд ли хозяин дома немедленно примет меры, если домоправительница вдруг заявится к нему с сообщением, что его жиличка спустилась к ним в квартиру прямиком с серого северного неба. Точнее, принять-то он меры примет, но будут они совсем не те, которых мне следовало бы опасаться. Но таинственность сильно въелась мне в кровь, так что хотя бы теоретическую возможность подобного срывания покровов я должна была иметь в виду.
Примерно в то же время, что и Клавдия, просыпалась девочка, Анастасия, Стейси – предмет моих беспрестанных, хотя и несколько умозрительных забот. Беда в том, что я не могла проявлять к ней слишком много интереса – Рундальцовы, хорошо подкованные в модных психологических теориях (в шкафу у них подряд стояли Плосс, Герцеги, Ломброзо), немедленно решили бы, что я, повинуясь развившемуся у меня стародевическому комплексу, хочу похитить их малютку. И были бы, что особенно обидно, недалеки от истины: так псевдонаучная банальность, сама себя покусав за хвост, вдруг неожиданно становится похожей на те легендарные выдохшиеся часы, которые дважды в сутки показывают точное время. Полка эта, кстати сказать (я уж отвлекусь от описания нашего обычного дня), однажды пополнилась в моем присутствии и при характернейшей сцене.
В этот вечер у нас был полный комплект гостей – и никого сверх обычного числа. Шленский, Клавдия и Рундальцовы играли в стуколку: я отказалась, но с удовольствием наблюдала за игрой. В этот момент в дверь позвонили. Клавдия, положив карты, отправилась открывать и вернулась с мокрым от дождя и при этом сияющим отцом Максимом. Зонтик он оставил в прихожей, но, похоже, ливень был такой, что ряса его промокла насквозь, в штиблетах хлюпало, а с волос и бороды просто текло. Мамарина и Клавдия захлопотали, попеременно предлагая ему полотенце, растопить печку, переодеться в сюртук Льва Львовича (по поводу чего сам владелец сюртука немедленно запротестовал) или даже облачиться в того же Льва Львовича шлафрок, покуда Клавдия просушит его одежду (все это время Шленский, как назло выигрывавший, метал на него злобные взгляды). Батюшка согласился лишь на печку да попросил еще маленькую рюмочку «для согрева», настояв, чтобы играющие докончили партию. Явилась и рюмочка, приняв которую он стал аккуратно распеленывать книжку, извлеченную им откуда-то из-под рясы: вероятно, чтобы не промокла. Доставая ее, он, не в силах удержаться от взрывов душащего его смеха, рассказал, что, проходя по какому-то своему делу мимо книжного магазина на Кобылкиной улице, он увидел в витрине книгу, название которой сослепу прочел как «Поп и характер».
– Я, как вы знаете, и есть поп, – продолжал он, – а характер у меня о-го-го. И я подумал: вдруг там что-то о том, как священнослужителю вспыльчивую свою натуру обуздать, – и сам полистаю, и матушке дам прочитать, чтобы она меня, как сарептская вдова, усмиряла своей кротостью. Дай,