Мэри понимала, что новых фотографий звезд ей не видеть как своих ушей. За себя она огорчилась, но за Франсуа порадовалась. Новая работа соответствовала его таланту и могла бы поддержать его духовно.
— Я хочу основать галерею в одном из северных городов. Скорее всего, в Брэдфорде.
— Достаточно. И впечатляюще. Переедешь туда? Не мрачновато для француза?
— На севере Франции тоже не так уж сладко. Ты не бывала в Лилле?
— Приходилось.
— Нет, переезжать я не хочу. Хотя бы из-за Леоноры. Мы обзавелись в Лондоне друзьями. И школу свою она любит.
Когда Франсуа ушел, Мэри помолилась всем богам сразу, чтобы они как можно скорее послали ему новую любовь. Рожье заслуживал этого.
Франсуа спустился в метро и отправился на запад. Проехав две остановки, он неожиданно для себя самого вышел и весь дальнейший путь проделал пешком.
Осень покрыла деревья пурпуром и золотом. Солнце сияло на чисто вымытых окнах элегантных домов. Стоило сменить ракурс, как вокруг начинали преобладать то охра, то жженая сиена.
Франсуа шел и вспоминал Зою. Ее лицо, запах, вкус, прикосновения. Он больше не мог находиться вдали от ее жилья.
Сначала нежелание верить в гибель Поппи, ошеломление и необходимость обвинить кого-то в этой нелепой смерти заставили его обратить свой холодный гнев на Зою. А поскольку таинственные способности ее психики были ему чужды и непонятны, он смог поддержать в себе это состояние еще несколько недель. Но теперь, когда Франсуа немного пришел в себя, он начал видеть вещи в ином свете.
Он перерыл свою обширную коллекцию, собрал фотографии Поппи и начал с болезненным любопытством разглядывать сияющее лицо погибшей. Не догадывалась ли она о предстоящей трагической кончине? Кажется, нет.
Лайам показал ему свои любительские снимки Поппи, сделанные за день до катастрофы, и настоял, чтобы Франсуа взял один на память. Может быть, хотя бы там есть намек на предчувствие надвигающейся катастрофы? Нет. На него смотрела преуспевающая молодая женщина, собирающаяся начать новую жизнь.
Наверное, в этом и заключалось коренное различие между Поппи и Зоей. Первая была чрезвычайно уверена в себе. Вторая мучилась сомнениями, но нашла в себе мужество поделиться предчувствием, в правдивости которого была убеждена. Он вспомнил, как жестоко обошелся с Зоей, и вздрогнул от отвращения к себе.
Франсуа не смел подойти к ней, считая себя человеком конченым и никчемным. Во всяком случае, в качестве любовника. В качестве отца он еще на что-то годился. Этим летом они с Леонорой тоже начали новую жизнь.
После начала каникул он остро осознал, что Леонора, с языка которой раньше не сходило имя любимой учительницы, постепенно перестала упоминать о Зое. Только однажды, когда они ходили в парк запускать воздушного змея, Леонора спросила Франсуа, когда Зоя снова придет к ним ужинать. Он сжал руку дочери и сказал, что не знает. И добавил, что едва ли они с Зоей смогут оставаться друзьями.
Леонора все поняла и вопросов больше не задавала. Но Франсуа был убежден, что она просто затаилась и спокойно, но неумолимо ждет своего часа.
Подойдя к дому Зои, он замедлил шаг. Легкий ветерок развевал ленту с надписью «Продается». Это объявление висело здесь уже несколько недель. Интересно, сколько народу на него клюнуло?
Он знал о Зое все. Заметка о ее помолвке с Чарльзом Пимом, опубликованная в «Таймс» одновременно с появлением злосчастного объявления, сопровождалась соблазнительной фотографией и сообщением о дальнейших планах влюбленной пары. Свадьба была назначена на весну. К тому времени должна была закончиться перестройка фамильной усадьбы «Персиваль», чтобы ее главное крыло могло достойно принять молодую чету.
Он не мог оторвать от заметки глаз. Медовый месяц на каком-нибудь далеком экзотическом острове, добавил он про себя. А через год — юный наследник…
Франсуа заставил себя пройти мимо ее крыльца. В памяти возникло мучительное воспоминание о темноволосой голове Зои, покоящейся на плече белокурого Чарльза.
Его немилосердно терзали боль от потери и… желание.
Глава 24
Радио на кухне Марины мелодично уговаривало:
В нашей жизни было много странных, полных одиночества дорог…
Голос был хрипловатый, с металлическим оттенком. Грустный и завораживающий. АББА. Незабвенные семидесятые. Самая подходящая музыка для того, чтобы мыть под нее посуду после завтрака. Не говоря о той, которая осталась от вчерашнего ужина.
Марина, размечтавшаяся у раковины, взяла мыльную вилку и начала лениво отстукивать ритм «четыре четверти».
Мы слегка поблекли и устали,
Но для секса все еще годны…
Она швырнула вилку обратно. Ха! Какая наглость! Можно было держать пари, что шведская четверка поет о несчастных старых развалинах лет сорока от роду…
Марина подошла к стоявшему на буфете радиоприемнику семидесятых годов (тоже «слегка поблекшему») и нажала на кнопку автоматического поиска. Раздался гул и протестующее кваканье. Снова музыка, сентиментальная и душещипательная. Роджерс и Хаммерстрейн? Айвор Новелло? Затем зазвучал гнусавый голос, призвавший слушателей покупать облигации государственного займа.
— Ладно, ладно, купим непременно, — сказала ему Марина, не снимая пальца с кнопки.
Ей нравилась ее нынешняя свобода. Она занималась и записывала свои открытия, слушала радио и копалась в саду. И читала романы — это по утрам-то, когда все порядочные люди вкалывают до седьмого пота!
За лето она в промежутках между бокалами ледяного «шприца» с белым вином на крохотной террасе успела выкрасить стены домика в белый цвет, отциклевать полы и покрыть их воском нежного медового оттенка.
Сначала Риск смотрел на ее деятельность с ужасом. С ума она сошла, что ли? Но зато хозяйка все время была рядом, и ему это нравилось. Во время вспышек ее бешеной активности он величаво удалялся на кухню, спал там, а когда все заканчивалось, приветствовал Марину с достоинством старой королевы.
А в те дни, когда Франсуа выполнял заказы или уезжал в Йоркшир, она наслаждалась компанией Леоноры.
— Что вы делаете в этих каменных мешках? — как-то ворчливо спросила его Марина. — Месите грязь во имя искусства?
— Я думал, вы это одобрите, — ответил он. — Я проявляю инициативу. Создаю новые возможности для своей карьеры. Кажется, так теперь принято выражаться?
— Слава Богу, не знаю. Так на сколько вы доверяете мне Леонору? На целых два дня?
— Да.