Однажды, прислушиваясь к растущей и все учащающейся вибрации тела Бадамцэцэг, Канин вспомнил уроки музыки в шацкой гимназии, на которых глупый хохол Полтораненко объяснял, что крещендо обозначается в нотной грамоте знаком <; этот значок выглядел как расширяющийся раструб, в который всасывался мир. Диминуэндо, обратный процесс – постепенное уменьшение звука, обозначалось зеркальным крещендо знаком >.
С тех пор Канин представлял самоласкание Бадамцэцэг графически – <>: сначала ее раструб расширялся – ненасытная воронка, старающаяся засосать мир, затем наступал пик, взрыв, обрыв, и – после вскрика, как от удара камчой, – раструб начинал сходиться вновь, его края словно искали друг друга, и звук, наполнивший ночь, постепенно соединялся сам с собой в одной точке, откуда вышел, как Большой взрыв, образовавший Вселенную, запустивший космическое крещендо, пока – сколько еще ждать? – края Вселенной не начнут искать друг друга, и мир закончится, как заканчивалась ночная любовь Бадамцэцэг. Канин не знал про Большой взрыв: британский астроном Фрэд Хойл придумал термин в 1949-м, когда Канин давно перестал кочевать по аймакам Монголии и начал новое, совсем иное кочевье.
Ночь любовь
Не хватает дыханья
Рассвет не наступит
Юрты поставили у маленькой речки, впадающей в Онон, в расстеленном широком плоскогорье Северного Хэнтэя. До Бурхан-Халдун оставался день перехода, и Канин хотел подготовиться к встрече со священной Ивовой Горой. Он решил помыться и надеть чистую нательную рубаху. Как перед боем. Или перед причастием. Семен Канин не знал других ритуалов.
Он напоил скот в реке и согнал овец ближе к юртам под охрану банхаров – больших косматых монгольских пастушьих собак, ночью стерегущих скот от волков. Бадамцэцэг, тяжелая от новой беременности – Канин надеялся, что будет мальчик, – доила сизую, облезшую клочьями шерсти верблюдицу, отталкивая от матери смешно дрожащего двухмесячного верблюжонка. Канин выкопал яму с северной стороны юрты, обращенной к дальним горам, и разжег в ней огонь.
Было светло: день только пошел на убыль. Солнце поблескивало в речной воде, рябило мокрое серебро, словно прощаясь перед тем как умереть до утра. Атаман Канин ждал, пока нагреется вода в большом казане, и курил трубку старого Ганжуура с измельченными листьями куур-чи; табак давно кончился.
Он не понял, почему оглянулся.
Перед ним стояла Карета.
Она была рядом, совсем близко – голубое яйцо с золотой каймой по ободку, опущенная трехступенчатая подножка – приглашение. Овал Кареты чуть заострялся кверху – луковка русской церкви, только вместо креста недвижно сидела маленькая трехцветная юла. Средняя часть Кареты была стеклянной – сплошное круговое окно, завешенное полупрозрачной шторкой. Шторка отодвинулась, словно кто-то украдкой разглядывал атамана. Канин подождал несколько секунд – не пропадет ли, не сгинет ли – кочевой мираж. Он закрыл глаза и еще до того, как открыл вновь, знал: Карета его ждет.
Так и было.
Рядом с Каретой пробежала маленькая Сугар, почти задев и не заметив ее. Теперь Канин убедился, что Карета появилась для него одного: время начинать новое кочевье. Время проснуться в новом сне.
Семен Егорович посмотрел на воду в казане – закипела ли. Огонь весело щелкал, поедая сухое дерево в яме, но вода, принявшаяся радостно булькать минуту назад, затянула казан голубоватым льдом. Канин знал: этот лед не растопит никакой жар.
“Не успел помыться, – подумал Канин. – И рубаху не поменял”.
Он причесался как мог, растопыренной грязной пятерней, надел старую полковую фуражку и шагнул от костра. Шторка задернулась, и подножка, словно живая, поднялась и втянулась в удобно сделанный паз. Атаман Канин улыбнулся и, не оглянувшись на жену и дочь, пошел к пустому месту кучера на высоком, защищенном легким кожаным навесом, сиденье.
Сцена в небытии,
в которой обсуждаются некоторые мысли Георга Вильгельма Фридриха и Карла Густава
Агафонкин не дышал: было не нужно. Тьма из прозрачной стала шершавой – воздух в пупырышках, как кожа после купания в холодной воде.
Снова пламя свечи вдалеке – зовет.
туда?
Погасло.
Темнота, но все видно. Только не на что смотреть.
Рядом с Агафонкиным кто-то был – большой, страшный, тяжелый. Настолько тяжелый, что его масса выдавливала пупырышки из воздуха. Кто это? Агафонкин хотел обернуться и не смог: у него не было тела. Он состоял из пузырчатого воздуха, окружавшего его, был одним с воздухом и в то же время был отдельно. “Спокойно, – решил Агафонкин. – Cogito ergo sum. Как-то я существую. Существую, как мыслящие воздушные пупырышки”.
Ему казалось, он приклеен к чему-то тяжелому, что держит его, не дает отделиться, не дает дышать. Это что-то забрало у него тело, сделав воздухом, способным мыслить. “Я способен мыслить, – думал Агафонкин, – значит, я способен представлять. Я могу представить свое тело, и оно появится, как результат моих мыслей. Попробуем по Гегелю – тождество мышления и бытия. Что там писал Георг Вильгельм Фридрих?”
В детстве Матвей Никанорович часто мучил Агафонкина требованиями проанализировать, например, противопоставление Гегелем принципа диалектического развития сознания основам шеллинговской натурфилософии. Агафонкин послушно читал нудную “Phänomenologie des Geistes”, сравнивая постулаты Гегеля с шеллинговскими идеями, изложенными в “Philosophische Untersuchungen über das Wesen der menschlichen Freiheit und die damit zusammenhängenden Gegenstände”, и пытаясь понять, как человек может мысленно снять противоположность субъекта и объекта. Теперь предстояло выяснить это на практике.
“Все определения мысли развертываются из нее самой”, – вспомнил гегелевскую формулу Агафонкин. – Так бог создал мир. Вот и развернем. Создадим хотя бы самих себя. Будем, как боги”.
Он начал представлять свое тело: руки, ноги, туловище. Голову, лицо. Агафонкин рисовал себя в воздухе – объемно, отдельно, осмысленно.
Он хорошо помнил свое лицо: зеленые глаза, тонкий нос, линию рта, волнистые каштановые, спадающие на высокий лоб, кудри. Выяснилось, однако, что Агафонкин не помнит, как выглядят руки: их строение, рельеф мышц, длину. Сетку морщин на ладонях, складки на сгибе локтей – всего этого не помнил Агафонкин, оттого что никогда не смотрел внимательно.
Ноги он не помнил совсем. А ведь еще оставались спина, ягодицы, затылок. Этого Агафонкин не мог и представить. Как часто мы смотрим на свой затылок? Как хорошо его помним? А спина? Агафонкин, конечно, мог представить спину вообще, но эта спина будет абстракцией, и, стало быть, он воссоздаст не конкретного себя, а некого гибрида с абстрактной спиной.
А органы внутри? Селезенка, печень, желчный пузырь. А сто триллионов клеток, из которых лишь десятая часть человеческая, а девяносто процентов состоят из различных бактерий? Матвей Никанорович удивил его в детстве, рассказав, что люди на девяносто процентов состоят из бактерий. Как представить себе населяющие его девяносто триллионов клеток бактерий, причем не абстрактных бактерий, а живущих в нем, Алексее Агафонкине?
И пытаться не стоит.
Он был слишком сложен. И слишком плохо себя знал. Гегель не выдержал испытания практикой. Агафонкин не мог быть богом. Богом мог быть только бог.
Оставалось ждать.
Представление Агафонкина о себе повисло в пузырчатой тьме контуром, абрисом, пунктиром. Он не мог сделать его сплошным. Контур не наливался массой и оттого не мог двигаться.
Легкий смешок рядом. Совсем рядом – слева. Нет, справа. Сверху. Снизу. В пространстве перед Агафонкиным распахнули еще одно пространство – прозрачный квадрат. Словно подняли занавес в театре. Представление начинается.
– Представление начинается, – впорхнул в образовавшийся квадрат голос Гога. – Но, заметьте, Алексей Дмитриевич, начинается не для всех. Нет – не для всех. Для некоторых оно, возможно, подходит к концу.
“Где он? – думал Агафонкин. – Где он прячется?”
– Загадки, загадки, загадки, – веселился Гог. – Где я? Где? Где? Прошу не рифмовать.
Агафонкин и не думал. Он попытался ответить, но безо рта говорить было затруднительно.
В прозрачном квадрате появилась черная тень: длинный халат, контур цилиндра, тонкие ноги в женских туфлях на высоких каблуках. Тень была словно нарисована тонким грифелем и не имела объема. Тень была плоской – детский рисунок карандашом.
– Глядите, глядите! – заголосил Гог – ручки-палочки взметнулись в притворном удивлении. – К нам приехал, к нам приехал… М-да, пей до дна, пей до дна, пей до дна! – Он поднял к щели рта воображаемый бокал с шампанским. И воображаемо выпил.
Отчего-то Агафонкин знал, что это шампанское.