Мистер Блэйр ничего не сказал. Он не смотрел на Алину; он смотрел на светло-серую бабочку с самым большим в мире размахом крыльев, размахнувшую свои самые большие в мире крылья. Тизания агриппина, задержавшись у темного шкафа с книгами, словно хотела посмотреть названия на корешках, медленно, не торопясь вылетела в открытое Алиной окно.
Ее было хорошо видно в прозрачном утреннем воздухе. Хорошо, но недолго.
Теперь мистер Блэйр посмотрел на Алину. Он смотрел, словно прикидывал, является ли она полноценной заменой уплывшей от него бабочки и стоит ли посадить ее в банку и капнуть хлороформ, а потом наколоть на булавку. Алина слышала и понимала его мысли, хотя мистер Блэйр думал по-английски. Его мысли пахли чаем.
Алина решила не ждать, пока мистер Блэйр откроет склянку с хлороформом. Она выпрыгнула в окно вслед за бабочкой и побежала на скотный двор за свиным пометом, срывая на ходу старое заношенное платье. Она жалела, что не могла летать.
Лай собак стих, удаляясь, став приглушенным гулом у ближних полей. Алина осторожно поднялась, ощущая мурашки, бегающие вдоль ее гладких, словно полированных черных ног. Она могла видеть красную воду реки сквозь стебли тростника и желтоватые чешуйчатые стволы дальних пальм. Она решила подождать, пока лай стихнет, и добежать до воды.
Там, вдали за рекой – откуда эти странные знакомые слова другой жизни – там, за рекой, жили мароны. Беглые рабы. Алина надеялась найти их в джунглях и поселиться с ними. Она надеялась, что они ее примут. Дадут поесть.
Алина тихонько отломила кусочек стебля сахарного тростника и пососала – сладкий густой сок. Ей нужны были силы, чтобы перебраться через реку и найти поселок маронов, о которых рабы на плантации пели по вечерам долгие протяжные песни:
А-абла ечч-а а-абла ечч-аМва марон де нигерА-абла
Рабы пели на мфантсе, на ашанти – сидя рядом – смертельные враги – лежа рядом, работая рядом, рожая друг от друга детей, становясь одним народом и понимая, кто настоящий враг.
А-абла ечч-а а-абла ечч-аКет-мва-асафоКет-мва-асафоМва марон де нигерА-абла
Мы – одна семья. Мы – одна семья. Мароны и рабы. Одна семья. А-абла ечч-а. Кет-мва-асафо.
Алина шептала слова песни вперемешку со сладким густым тростниковым соком, текущим по подбородку, по шее, по вздернутым соскам. Она пела самой себе, легкому ветру, высокому тростнику, не выдавшим ее черным крысам и реке, что должна была ее пропустить. За рекой, на низком поросшем джунглями берегу Алину ждала свобода. Она раскинула руки – самый большой в мире размах – и, сминая тростник, пошла к воде. Она не сразу почувствовала боль от удара кнутом.
– Глэдис, – Густавус-Агропо – веселый, потный, в старой шляпе с оторванными полями, подаренной мистером Блэйром, – я ждал тебя, Глэдис…
“Глэдис? – удивилась Алина. – Кто Глэдис? Неужели я? Ведь я – Алина Горелова? Из народа мфантсе”.
Кровь с рассеченного лба заливала глаз. “Будет длинный шрам, – подумала Алина. – Красивый длинный шрам”. Кнут – сухой щелчок – обжег кожу, обвив тонкие щиколотки. Густавус-Агропо, хотевший, чтобы его звали только Густавус, Агропо – имя для нигеров, дернул кнут на себя, и она упала на землю, слыша приближающийся вой булл-мастифов.
Алина лежала, разглядывая свои голые узкие ступни, гадая, какую из них сегодня отрубят. Густавус-Агропо стоял над ней, улыбаясь. Густавус-Агропо, пахнувший, как вспотевший мул. Он всегда кусал ее за плечи, когда кончал. Утром она натирала укусы разрезанным мясистым листом агавы, чтобы не начало гнить.
Над головой Густавуса-Агропо, родившись из луча высоко стоявшего в небе красного солнца, закружилась бабочка. Это была не тизания агриппина. Тизания агриппина была светло-серой, а эта бабочка была трехцветной – красной, зеленой, желтой. Она кружилась, теряясь, пропадая в солнечном свете, появляясь вновь, оборачиваясь вокруг себя – будто волчок, будто юла.
не различить где какой цвет все сливается в одно нет сливается в три разве можно сливаться в три чьи это крылья мои
Алина кружилась, кружилась так быстро, что еле могла разглядеть свои крылья. “Зачем? – думала Алина. – Все равно не выбраться”. Она продолжала биться о толстое стекло.
Женщина в кринолине отодвинулась от банки в руках мистера Блэйра. “Я – как эта бабочка, – думала женщина. – Так же поймана в свою семью – с нелюбимым мужем, неласковым сыном, ненужной жизнью”. Она вспомнила кавалергарда Николиньку Одоевцева и как он сжимал ее кисть в кружевной белой перчатке во время бала у Смушевских – когда? шесть лет назад – и ей стало себя жаль. “Почему? – думала женщина. – Почему я вышла замуж за Петра Васильевича? Из-за заложенного имения папеньки? Из-за долгов брата Бориса? Из-за…” Она не могла найти другие причины и посмотрела на мужа, затем на сына.
– Пьер, cheri, mais pour quoi… – Она запнулась. – Разве тебе не жаль мотылька, Пьер? Он хочет полететь домой.
– Non, Maman, jamais! – радостно закричал Петенька. – Он мой. Мистер Блэйр m’a dit que мы начнем собирать коллекцию. Мы будем их усыплять и накалывать на булавки. We will, won’t we Mr Blair? – спросил Петенька гувернера. – This is just our first catch, we’ll try for more butterflies, won’t we Mr Blair? To start a proper collection? Won’t we Mr Blair?
Мистер Блэйр кивнул, подтверждая их план. “Нет, – подумала женщина. – Не отпустят. Усыпят и насадят на булавку”.
Алина слушала мысли женщины. Они приходили к ней, как дальний плачущий дождь. Ее удивляло, что женщина думала, будто она Алина Горелова. Это было смешно: Алина Горелова знала, кто Алина Горелова. Алина сложила крылья и перестала биться в банке: она начала говорить с женщиной.
– Можно мне подержать мотылька, Петенька? – спросила женщина в кринолине. – Посмотреть на него, пока… May I please hold the jar Mr Blair?
“А что? – думала Алина, покачиваясь вместе с банкой. – Может, она – тоже Алина Горелова? Хотя я никогда так не выглядела. Может быть, существует больше, чем одна Алина Горелова?” Она пошевелила усиками, помогая себе думать.
Женщина, осторожно выпятив живот и выгнув спину, неловко встала, оправила широкую юбку и понесла банку к окну, к свету – рассмотреть получше. “Все мы – пойманные бабочки, – думала женщина. – Я, Алина Горелова, которую Петр Васильевич отчего-то зовет Мари́, этот мотылек и другие – все сидим в банке. Ждем, пока нас усыпят и наколют на булавку”.
Ей было жаль себя, жаль красивую бабочку, расправившую крылья в банке и упрямо ползущую по скользкому стеклу к широкому горлышку, затянутому плотной бумагой с проделанными для воздуха дырками.
“Ну же, – думала Алина, задевая за стекло шпорами на голенях тонких ножек и упорно продвигаясь наверх. – Только не забудь отдернуть кисею, чтобы я могла улететь”.
Мария Ильинична отодвинула кисею, впуская в малую гостиную пропитанный солнцем и летней пылью тускнеющий свет вечера. Мухи загудели, зажужжали и черными комками поползли по белесой матовой ткани, словно сотканной из утреннего тумана над водой.
– Est-que vous l’aimez Maman? – голос Петеньки – звонкий, упругий. – Мы поймаем еще – это только первая. У меня будет целая коллекция – самые разные. Mr Blair m’a promis.
Мария Ильинична посмотрела на Алину Горелову в банке. Алина Горелова посмотрела на Марию Ильиничну.
– Je l’aime cheri, – сказала Мария Ильинична, отдавая банку Петеньке. – Je l’aime beaucoup. Покажи мне, когда поймаешь других.
Бабочка, покрутившись в луче, села на порванную шляпу веселого надсмотрщика. Алина опустила ресницы, защищая глаза от красного шара, низко висящего в хмельном от влажности небе. “Отрубят левую, – думала Алина. – Почему-то всегда в первый раз отрубают левую ступню. Или отдадут мистеру Блэйру, он посадит меня в банку и будет показывать гостям? А потом капнет хлороформ, и я засну?” Захотелось спать – и чтобы все пропало – Густавус-Агропо с его кнутом, мистер Блэйр, бурый сахарный тростник, желтое от солнца небо, красная мутная река, темно-зеленые джунгли, желтое небо, красная река, зеленые джунгли, желтое, красное, зеленое, желтое красное зеленое желтое-красное-зеленое желтоекрасноезеленое желтокраснозеленое. Алина смотрела на три цвета, сливающиеся в один. Бока крутящейся юлы мелькали – вертясь, переливаясь, сливаясь под мягким летним солнцем. Играла знакомая музыка, под которую хотелось запеть.
Парк Пушкина был заполнен воскресным народом; люди толпились у большого белого фонтана, ожидая знакомых, надеясь познакомиться. Чуть дальше – перед летней эстрадой – отдыхающие стояли в несколько рядов, и за ними – над ними – высилась пирамида гимнастов. Оркестр на эстраде, уходящей полукругом в тенистую глубину – загадка, обещание, – блестел духовыми, в чьей меди отсвечивало ласковое солнце. День перевалил за половину, и воздух, пропитанный тем особым украинским медленным светом, от которого речь становится певучей и смешной для русского слуха, был прозрачен.