«Не лето ведь уже», — мелькнуло в голове у Турецкого. Глядя, как подтянулся Черешев, поймал себя на том, что тоже непроизвольно выпрямил спину и втянул живот, усмехнулся. Встал и протянул Михаилу руку:
— Спасибо вам, Миша. Счастливо. Когда меня выгонит генеральный, приду к вам торговать ингаляторами и артроскопами.
— У вас получится, — серьезно отозвался Черешев. — Спасибо и вам. Хорошо, что вы зашли.
…«Да и не пришел он больше…» — вспоминал слова Черешева Александр Борисович, выруливая со Второй Пугачевской на Большую Черкизовскую. — Как раз в то время, похоже, академика застрелили. Может, и Вадима этого Ивановича, тоже. Подумаешь, пара-тройка трупов! Зато скольких людей спас, продав в больницы нужные железяки. Доходно опять же. Хорошо, должно быть, так утешаться. Удобно…»
Турецкий мысленно сплюнул и, дождавшись зеленого сигнала над Преображенской площадью, зло втопил в пол педаль газа.
— Мы вчера говорили с вами о религии. Вы отвергаете конфессиональность. Но, судя по всему, у вас есть какие-то сложившиеся отношения с мирозданием?
— Я ощущаю свое единство с природой. Мы понимаем друг друга. В отличие от наших взаимоотношений с Богом… Знаете, мама моя покойная была врачом. Простым врачом. Ей неоднократно доводилось вытаскивать людей с того света. А мои отец и дед — достойнейшие люди — были отправлены на тот свет какими-то ублюдками. Но за всю мою жизнь я ни разу не видел, чтобы хоть как-то проявилось высшее одобрение или высшее осуждение.
Наверняка и твердь земную, и звезды, и всех тварей сущих создал кто-то. Не могло что-то возникнуть из ничего само по себе, энтропия, как показывает критерий истины опыт, в природе не убывает. Как не появляются, к примеру, из ниоткуда глиняные горшки. Горшечник за жизнь свою лепит тысячи и тысячи таких — иногда ему удаются шедевры, иногда выходит халтура. Но ему абсолютно безразлична дальнейшая судьбы своих творений. И как бы горшок ни страдал, обгорая в печи или разлетаясь на мелкие черепки, выпав из рук растяпы, как бы ни завидовал тому счастливчику, который попал в музей или просто на полку в серванте, никогда его мольбу не услышит горшечник и не изменит его судьбы. Некогда ему, очередные изделия клепает…
А сказки про доброго папу, который простит всех, — это сказки и есть. Никто не станет нас прощать, равно как и осуждать, кроме нас самих. Нравственность и мораль, муки совести, добро и зло — это все человеческие понятия. Не божественные. И я не верю тем, кто говорит о «царствии небесном» и «прощении божьем». Проповеди во всех церквях мира — для умственно отсталых. Для тех, кто Библию не читал. «Царство мое не от мира сего» — как вам? Эти слова того, кого полпланеты почитает за Господа, ничему не научили его приверженцев. И только апостолы еще что-то понимали: «Дружба с миром есть вражда с Богом», или «…кто любит мир, в том нет любви Отчей»… В этом правда.
Чтобы приблизиться к Творцу, надо перестать быть горшком. Перестать быть человеком в общепринятом представлении. В том числе церковном. А я люблю этот мир. В нем нет совершенства для отдельно взятого горшка, но он сам по себе совершенен. В нем есть ночные грозы и утренняя свежесть. Есть теплое яркое солнце, есть уютный дом, есть друзья. И, несмотря на то что никуда не делись и враги, надо жить. Любить друзей, ненавидеть врагов. Осуждать самого себя, но и прощать самого себя. Быть самим собой надо. Раз уж создали тебя человеком, надо человеком и быть. Не горшком!..
Турецкий с интересом слушал пафосную речь Павла. Что-то происходило с молодым человеком. Какая-то душевная перестройка. Казалось, что его давно что-то мучило, что жил он не совсем так, как хотел, что нарывало что-то в его душе, но нарыв никак не мог прорваться…
Все-таки смешно устроен этот мир, кто бы его ни создал.
Мы сегодня управляем ракетами и армиями, суперскоростными автомобилями и сложнейшими химическими реакциями, но не в состоянии управиться с выворачивающейся наизнанку собственной душой. Мы так же, как и тысячи лет назад, принимаем страсть за любовь, деньги за покой, власть за величие, позу за поступок. Мы никак не привыкнем к неизбежности смерти, к проходящей молодости, к угасанию сил, к потере себя как раз в тот самый момент, когда кажется, что наконец ты себя почти нашел. Мы пытаемся разгадать и понять себя, как кошка исследует незнакомую комнату. Мы обнюхиваем и ощупываем все углы, мы натыкаемся на непонятные предметы. Нам больно и страшно. Перед этими болью и страхом, перед этой завораживающей неизвестностью проносящейся, стремительно разматывающейся спирали однократной жизни равно беззащитны президент и бомж, красавица и уродка, папа римский и воинствующий безбожник.
Жизнь страшна, но прекрасна. Или прекрасна, именно потому что страшна? Мы не знаем, что будет через секунду, хотя нам прекрасно известно, что до самой нашей смерти, в сущности, ничего не изменится. Выхода нет, раз мы уже вошли. Но это не означает, что мы прекратим его искать. Мы не способны прекратить искать выход чисто физиологически. Жизнь как поиски несуществующего выхода. Метафизика отчаяния. Миг высочайшего счастья и годы жестоких разочарований. Невозможность настоящей любви и невыносимость существования без нее. Вкус жизни, похожий на соленую кровь, в которую добавили капельку вишневого варенья…
Турецкий мотнул головой, надо же, расфилософствовался! Похоже, это заразно.
Интересно, кстати, что на младшего Шарова так повлияло? Тот факт, что им заинтересовалось следствие? Обостренное чувство опасности? Или, скажем, новая любовь, которую он опасается потерять? Как ее, Марина? Надо бы отправить Романову побеседовать с девушкой…
— Скажите, Павел Васильевич, а Вадим Иванович жив?
— Афанасьев? Боже, с ним что-то случилось?! — Павел вскочил со стула, но тут же обессиленно сел обратно.
— Ну нет, ничего, — успокоил следователь. — Точнее, мы пока и сами ничего не знаем. И хотели уточнить у вас.
Павел Шаров надолго задумался. Турецкий терпеливо ждал, не мешая подозреваемому оценить ситуацию. Но чем дольше тот молчал, тем сильнее хотелось Александру Борисовичу дать этому юнцу по башке. Что же ты раздумываешь, ты, желающий не быть горшком! Человек — единственное живое существо, которое перед Богом, то есть перед самим собой, отвечает за свои поступки? Тварей бессловесных ведут инстинкты. Они конечно же способны и на нежную привязанность, и на смертельную ненависть. Им свойственна радость и чувство вины. Они защищают детенышей и самок, они сбиваются в стаи или предпочитают охотиться в одиночку. Но вряд ли хотя бы одно из животных задумывается над тем, хорошо ли, плохо ли оно себя ведет… И если ты совершил подлость, пытаясь оправдаться извечным «тварь ли дрожащая, или право имею» — сделай же еще один шаг от горшка! Оцени свой поступок и имей мужество перед самим собой признаться, что был не прав. И не трусь ответственности…
— Знаете, я ведь не боюсь, — сказал вдруг последний из Шаровых. — За себя не боюсь. Даже смерти не боюсь, правда. Знаете, мама как-то рассказывала про одну пациентку. Восемьдесят шесть лет ей было. У нее уже никого из родственников не осталось, и она умирала в больнице. Поступила она еще в обычном состоянии, а после какого-то сна или другого какого чуда она решила, что беременна. И так трогательно — придумала себе режимы, все соблюдает, живот — большой и дряблый — носит с великим достоинством, в лекарствах, не дай бог, спирт — ни-ни!.. Иногда по-детски капризная: «Ах, что за гнилой запаху этого компота!» Иногда добрая такая, рассказывает, какое небывалое чувство эта беременность. А детей у нее и не было никогда. Умерла она «на седьмом месяце». Придумала сначала, что схватки начинаются, а потом поняла, что совсем плохо ей. Очень плакала из-за ребенка. И умерла на следующий день. Понимаете? Ей за себя страшно не было нисколько. Она за придуманную родную, еще не родившуюся душу переживала… Вот и я. Ну расстреляют меня, что с Маришей-то будет, а?
Александр Борисович едва удержался от того, чтобы не начать успокаивать: суд, мол, учтет добровольное признание. Не нужно Шарову этого было сейчас. И Турецкий упорно молчал.
— Простите меня. Я правда не собирался врать. Только… Эх, да что там! В общем, действительно уговорил Макарыча я. Но я не хотел смерти Ариадны и Артура. Я не предполагал такого даже в самом страшном сне!..
Павел стал рассказывать сбивчиво, прыгая с темы на тему, но все-таки следуя некоторой, самому ему понятной логике. И в конце концов Турецкий сумел понять его — Шарова — видение проблемы и последовательности событий. Если пытаться рассказ Павла как-то систематизировать, то выходило приблизительно следующее.
К Ариадне Галаевой он действительно испытывал некогда нежные чувства. Павел был старше Ариадны на три года. Давно уже, когда девушка еще заканчивала учебу в школе, а Павел учился на третьем курсе института, между ними вспыхнула страстная «первая любовь». Тогда казалось, что они не могут и минуты прожить друг без друга. Потом это чувство медленно улетучилось, но нежность к девушке первой серьезной «взрослой» любви, а не пылкой подростковой влюбленности у него осталось. И неприязнь к ее успешному жениху тоже была. На людях она не проявлялась, конечно, но самому себе Павел мог в том признаться: Артур был ему неприятен. Наверное, всякого мужчину раздражает тот, кто идет следом. Даже если к бывшей пассии никаких чувств не осталось, все равно обидно. Словно бы соперник «лучше», раз предпочли его…