— Не надо так разваливаться, — заметил Джонатан. — Это слишком вызывающе.
Грифф оставил ногу там, где она была.
— Я много думал о «Тщетных усилиях любви», — продолжал режиссер, одновременно отточенно закуривая сигарету. Именно отточенно — ибо Грифф уже много раз наблюдал, как он касается сигареты пальцами, держит ее, управляет ею, словно инструментом, реквизитом. Все было под контролем — курение как манипуляция последовательностью жестов, которые рассказывали о своем, в то время как слова Джонатана вели совсем иное повествование. Все это были знаки — отражение, эхо того, что Джонатан пальцами, руками и губами делал Гриффу и с Гриффом в постели.
Его губы, язык и даже зубы были исключительно соблазнительны.
И он это знал.
А пальцы, с длинными, прямоугольными ногтями и чувственными подушечками знали толк в соблазне. С помощью сигареты Джонатан мог изобразить все, что угодно и, создавая завесу дыма и перекатывая комочки пепла по краям пепельницы, способен был буквально заворожить восприимчивого зрителя, который распознавал в его жестах всевозможные проявления секса. Он уже делал с Гриффом такое, чего тот не мог бы даже вообразить. И все это без генитального проникновения. Он признавал множество других форм проникновения, но только не генитальное. Здесь он проводил черту сам и не позволял переступать ее партнеру. Мы не трахаемся.
Причиной тому был СПИД, и Гриффин впервые в жизни испытал благодарность к этому недугу. Страх Джонатана избавлял Гриффа от необходимости нарушить запрет, который он, в свою очередь, установил сам себе. Чтобы защитить себя от нарушения этого запрета, он способен был пойти на убийство. И это, с точки зрения Гриффа, вносило в их отношения удивительный аспект. Если бы Джонатан попытался его трахнуть или даже выразил желание это сделать, Гриффин избил бы Джонатана. Но ничего подобного не происходило.
И поэтому они сидели здесь вдвоем.
— Расскажи мне о «Тщетных усилиях», — попросил Грифф.
— Начать с того, что я перемещаю пьесу во времени — и в пространстве.
О Господи, только без футуризма…
— Действие происходит не в королевском парке Наварры, а в Англии, в Кембридже. Когда? Летом тысяча девятьсот четырнадцатого года.
Грифф молчал. Картина уже вставала у него перед глазами.
— Все эти красивые молодые люди в рубашках, блейзерах, канотье и облегающих белых брюках, дружески-невинно держащиеся за руки, и доктринеры, Холофернис и Натаниэль, в черных мантиях, и французская принцесса, и ее дамы в эдвардианских нарядах для приемов в саду, прячущиеся под зонтиками…
— Очаровательно, — сказал Грифф. — Просто очаровательно. Продолжай.
— И военные мундиры…
— Мундиры?
— Да, мундиры. Сначала, возможно, на доне Армандо — этом фантастическом испанце, потом на втором, третьем, четвертом, пятом — на дюжине. Постоянное, но ненавязчивое увеличение числа молодых людей в мундирах. Европа — лето 1914…
Гриффин потягивал «Гранд Марнье» и слушал. Он словно плыл вниз по течению к Грантчестеру по реке Кем, а вокруг луга. Идиллия.
— Идиллия, — произнес он вслух.
— Так и задумано. Каждый, кто когда-либо писал об этом лете, называл его прекрасным: солнце, тепло, цветение и все такое… Но вот набегают облака — идет дождь. За кулисами ждут своего часа важные события. И по мере того как разворачивается шаловливая игра спектакля, небеса темнеют, множатся люди в мундирах, все явственнее военные цвета и ура-патриотическая музыка, пока — в сцене, которую я еще не продумал — не появляется Меркад и не сообщает, что умер король Франции. И мы понимаем: его убили, как эрцгерцога в Сараево. Расставаясь, молодые люди и девушки дают обещания вечной верности и преданности и уславливаются встретиться через год, но мы каким-то образом — каким я пока не знаю — понимаем, что грядет первое августа четырнадцатого. И, естественно, с этого момента все юноши обречены, а будущее женщин разбито.
— Прекрасно, Джонатан. Но почему это должно кончиться столь трагически? Для всех?
— Для всех. Потому что, дорогой, в этом смысл комедии. И историй о юности тоже. Ничто прекрасное не длится вечно.
Юные?
Молодые?
Мы.
Конец.
— Значит, ты хочешь… не знаю, как это правильно выразить… но ты хочешь убить нас всех: меня, Найджела, остальных. Убрать нас всех. Хочешь сказать: раз вы не мои, я вас всех убью. Только ты не убиваешь. Конечно, не убиваешь. Во всяком случае, не при помощи оружия.
— Грифф…
— Извини.
— Не стоит. Я все понимаю.
— Ненавижу менторов.
— Я не ментор.
— Знаю.
— Не уходи от меня.
— Не собираюсь. «Не уходи»? Да я не смог бы ни уковылять, ни уползти.
Они рассмеялись.
— Откинься на спину.
— Хорошо.
— Вот так. Одну ногу сюда…
— Да… вот эту.
— Да, эту… А теперь…
— О!
Господи боже мой…
Грифф лег на спину…
Лучший способ секса. Когда тобой овладевают. Когда ты во власти другого. Когда ты настолько желанен, что…
Хватит… Ни о чем не думать.
— Не возражаешь, если я тебя раздену? — спросил Джонатан.
— Нисколько. Нет, нет, нет.
Все это уже случалось.
Джонатан встал на колени между ног Гриффина.
— Дорогой, тебе надо кое-где побрить. Хочешь, я этим займусь. Или оставь так. Я и только я буду любить все как есть.
5
Понедельник, 27 июля 1998 г.
Грифф вернулся в дом на Камбриа-стрит в свой выходной.
Его никто не ждал. Он обошелся без предупреждений. Ни сообщений на автоответчике, ни звонков. Ничего. Просто в половине одиннадцатого по подъездной аллее подкатил «лексус».
Джейн дома не было. Она отправилась забрать кое-что из чистки и навестить Клэр Хайленд. Мерси готовила на кухне салат из креветок. Телевизор в гостиной бубнил о беженцах из Косово, Монике Левински и Линде Трипп, а Мерси мурлыкала под нос мелодию «Встань перед своим любимым», которая всегда вызывала у нее усмешку — с тех пор, как Мерси услышала эту песню в исполнении Мори Хендерсона в «Марате» на «Вечере кабаре». Он был в парике «Моника», голубом платье и, переиначив текст, пел: «Встань на колени перед любимым». А в конце приподнял юбку и показал свой гульфик.
Боже! Неужели это было так давно? Хотя года еще не прошло, но уж точно не вчера.
Уилл был на террасе — занимался круглым пазлом — и уже сложил треть его сверхсложной середины.
Услышав, как на подъездную аллею въехал «лексус», спящий у ног мальчика Редьярд заворчал.
— Тихо… — велел ему Уилл. — Это папа. — Он узнал машину по звуку ее супердвижка.
Когда Грифф вошел через заднюю дверь, Мерси постаралась не выказать удивления. Ничего странного — вполне обычная вещь: блудный муж и отец является домой и говорит: «Привет… вот решил заглянуть…» Все нормально.
Но Гриффин сказал совершенно иное:
— О… вы здесь… а я рассчитывал, что в доме никого нет.
Мерси покосилась на него и продолжила чистить креветки.
— Тем не менее заходите. Мы не кусаемся.
Уилл сгорбился над пазлом. Редьярд зевнул и поднялся.
— Не надо, — шепнул ему мальчик.
Пес сел.
Грифф вошел в кухню. Мерси больше не смотрела на него. Она включила холодную воду и мыла креветки в дуршлаге под струей.
— Вы что как чужой? — спросила она.
— Ну, ну, — Гриффин подошел сзади и чмокнул ее в шею.
— Прекратите это, — огрызнулась Мерси, не на шутку разозлившись.
Грифф сделал несколько шагов в сторону.
— Я только хочу взять кое-какие вещички.
— Ага… А мы-то думали-гадали: может, вы обзавелись новым гардеробом, начиная с исподнего? Где, черт побери, вы пропадали? Хотя и так ясно.
— Двадцать центов, что не догадаетесь.
— Двадцать центов — нормальная вам цена, учитывая, что вы вытворяете. Здесь, между прочим, живет ребенок, который бог знает сколько времени не видел отца, а отец ни гугу, где он обретается.
— Правильно. Это должно оставаться секретом.
— Я так и поняла. Сколько она вам платит?
— А вот это зря, Мерс. Все совершенно не так.
— Не так? А мне кажется, именно так. Бросил все и удрал с актрисочкой! Или это вы ей платите?
Уилл заткнул уши.
— Довольно! — отрезал Гриффин. — Если у нас не получается нормальной беседы, я иду забирать вещи, — и направился к двери в коридор.
— Браво, — бросила ему в спину Мерси. — Заслужил пирожок. Нормальную беседу ему подавай. С кем? Со мной? А ведь я даже не долбаная жена тебе…
— Что за выражения!
— Второй пирожок! Думаете, Уилл сто раз не слышал такого? Значит, вы оглохли и не разбираете своих собственных слов.
— Может, я так и говорю, но вам не следует.