Вечером в гости поднялись на борт болгары. Угощали коньяком, что разогнало немного кровь. Стало меньше болеть, только пугают сильные отеки. Видно, для сердца очень большая нагрузка. Уже разгрузили «Тбилиси», «Мисхор», «Альбатрос», но на подходе еще много других судов. Организация плохая. Все держится на авось, что подвернется под руку, тем и занимаемся. Нагрузка физическая такая, что пальцы не держат авторучку: дрожат руки. Желание – одно: как-нибудь передохнуть, набраться сил, а главное – распределить их так, чтобы до конца вахты не свалиться в буквальном смысле с ног. И так час за часом, день за днем. Работа, еда, короткий отдых и снова каторжный труд до изнеможения. Вот где я вспомнил о рабах на галерах. Счет дням потерян. Остался один подсчет: сколько времени до конца вахты? Кормят часто, по четыре раза в день, но в весе не прибавляешь. У меня все время сильные отеки, все-таки сердце не привыкло к таким перегрузкам. Но всему приходит конец. К шестому июня мы разгрузили около десяти судов, в их числе «Слава», «Морская звезда», «Андромеда», «Лангуст», «Сириус», танкер с топливом, и взяли курс на мыс Доброй Надежды. Обогнули Южную Африку и вышли в Индийский океан. Сегодня с утра я заступил на вахту рулевым. Самая удачная вахта – с 8 до 12 часов. После обеда и до вечера свободен, можно отдохнуть, позагорать.
Сдержанный, но настойчивый гул дрожит в жарком плотном воздухе. Еще с вечера начал разыгрываться шторм. Весь экипаж работает по подготовке встречи с ураганом: люки в трюмах задраены, на палубе закреплены грузы. Все расходятся по своим рабочим местам внутри судна. Несколько дней бушует океан. Ломаются пальмы, тревожно кричат попугаи. Наш «Ветер» кланяется навстречу каждому валу, а они все – девятые. Стальной корпус вздрагивает, словно кто-то зажал его в тиски. Когда нос зарывается в проем волны, корма вздымается вверх, и многотонный гребенной вал, вырываясь из водной стихии, не встречая сопротивления, вращается с невероятной скоростью под пронзительный вой и грохот. От огромных перегрузок корежит все судно, как будто кто-то на полном ходу пытается остановить мчащийся поезд. Кажется, что корма и киль цепляются за железную стену под водой. Мы все еще в полосе шторма. Набегающие волны под действием урагана уже не в состоянии подниматься еще выше, и вершины их гребней сваливаются в основание волн. Там, в бездне, рождаются новые волны, взмывающие вверх и рассыпающиеся миллионами брызг. Вся эта масса обрушивается на палубу и весь корабль. Мостик плотно закрыт, но все, кто на мостике, насквозь мокрые, в пене брызг. Горький соленый воздух заполняет легкие до отказа. Трудно дышать. Горизонта не видно, его заслоняет стена воды. Нос зарывается в водяную массу. Вокруг – горбящийся валами океан и надсадный вой разъяренного шторма, но наш «Ветер» прокладывает свой путь среди хаоса водяной метели...
4 сентября 1967 года. Понедельник. 08.00 утра. Проходим пролив Эврипос рядом с островом Эвбея, скорость которого 4 – 16 узлов. Пролив знаменит своим сильным приливо-отливным течением, меняющим резко свое направление каждые шесть часов. От Севастополя – 503 мили. За сутки пройдено 443 мили. До промысла – 6774 мили...
Глава XXIX
ЗАЯЧЬЯ СВАДЬБА
– Было это уже к концу войны. Стояли мы в Польше. Природа там необыкновенная – луга, рощи. Отец взял меня на охоту. Стояла тихая лунная ночь. Было светло, как днем. Мы вышли к опушке леса. То, что мы увидели там, я никогда не забуду. На полянке, обсаженной ровными молодыми елочками, сидели в круг зайцы. В центре хоровода, привстав на задние и положив передние лапки друг на друга, целовались двое зайчиков.
– Мам, ну, так не бывает, – перебиваю я повествование, которое слушаю не впервые.
– Нет, – убежденно отвечает она, – это было именно так.
– Ну что? Так уж и целовались? Зайцы?
– Да, носиками. У них была заячья свадьба.
– Ну, а что потом? – Я медлю, надеясь, что на этот раз, может, все сложится по-другому.
– Ну что, и ваш отец их убил, – припечатывает она безжалостный приговор. – Я его просила, умоляла: «Сережа, не стреляй. Посмотри только, какое чудо. Не стреляй, Сережа».
– Ну, он и не стрелял, – тороплюсь я с подсказкой.
– Нет, стрелял.
– Ну, не попал. – Я неохотно сдаю позиции одну за другой.
– Нет, попал! Одним выстрелом. Оба зайчика так и упали друг на дружку, а остальные разбежались.
Вот гад! Ну и сволочь! Комок ненависти подступает к горлу. И я сразу вспоминаю, как мы с ним однажды подрались в нашем коридоре, заваливая на себя книжный шкаф. Дрались с остервенением, по-настоящему, кто кого. Он был пьяным. А когда пил, становился злым, матерился и скандалил.
Я долго не могла понять, откуда у него такая агрессия к семье, к жене. И только недавно, по прошествии стольких лет, мне стало ясно, что весь его гнев был страхом маленького пацаненка, оборонявшегося от нападок старших сестер и мачехи. Затравленный, сжимая маленькие кулачки, затаившийся на чердаке или в подвале, он не мог им тогда ответить. И вот, спустя много лет, за всю прошлую боль, унижение, несправедливость он сполна отвечал маме. Мой маленький отец Сидорка. У мамы не хватило терпения и любви, чтобы разжать эти, намертво сжатые ненавистью кулачки. Воспитанная в лучших традициях эпохи, она хорошо знала, что врага уничтожают, что око за око, зуб за зуб.
Зарождаясь, подобно вихрям и смерчам, крики и скандалы «метались» по нашей квартире, сокрушая все на своем пути: разрывами гранат хлопали двери, осколками мин разлетались вырванные из альбомов фотографии, трассирующими пулями летели в дальний угол белоснежные тарелки китайского фарфора. Ураган ненависти засасывал всех в свою воронку. И, подхваченная волной великой брани, надрывая свое сердце, я кричала отчаяннее всех:
– Если бы вы только знали, как я вас ненавижу! Как я вас всех ненавижу! Я вас просто ненавижу! Да замолчите же вы наконец!!!
Отец перестал быть мне нужен где-то лет с пятнадцати. Совсем. Мы учились уже в девятом классе. У меня появилась закадычная подруга, вместе с которой пропускающими сырость полуботинками мы часами месили сугробы Сретенского и Рождественского бульваров. Кружили по Москве, упиваясь строчками из Вознесенского, Лорки. Ходили в Кинотеатр повторного фильма на «Красное и черное», оплакивая раннюю гибель, два в одном, Ж. Сореля и Ж. Филипа, не находя среди знакомых сверстников никого, достойного столь невероятной красоты и судьбы.
Отец был неинтересен. Он сидел дома. Редко куда выходил. Старые обиды не давали заглянуть к нему. Иной раз, проходя по коридору, я бросала косой взгляд в его комнату. Меня раздражали мещанские алоэ и прочие дурацкие цветы на окошке, пустые горшки с землей, мятые листы бумаги на столе, бутылки из-под портвейна на полу. Иногда он спал, иногда что-то писал. По вечерам, на взводе, шел искать по квартире маму, чтобы поругаться. Как будто кто нарочно тянул его на веревке за привычной порцией скандала. Иногда на улице он попадался мне на переходе, небритый, с сеткой пустых бутылок, и я делала вид, что его не заметила.
Я ни разу не подошла к нему, ни разу не захотела поговорить с ним или поделиться своими переживаниями. Это показалось бы мне диким. В двадцать один год, выйдя замуж, я навсегда ушла из нашей квартиры. Переехав, я ни разу не позвонила отцу. Если на звонок отвечала мама – в ней одной я нуждалась, – я решала все вопросы с ней. Если в ее отсутствие трубку брал отец, я ни разу не продолжила разговор с ним по своей инициативе. Все, что я знала про себя, так это то, что я обойдусь сама. Мне никто не нужен, особенно мужчины. К чему мне эти нудные инженеры, тупые спортсмены, пьющие художники? Судьбе пришлось порядочно повозиться, прежде чем подобрать мне кандидата в мужья. О нет... ну, вообще-то, да. Старше меня на двенадцать лет, вошедший в нашу квартиру вслед за братом Борей, высокий кареглазый его приятель, кроме того что был физиком, оказался еще знатоком европейской литературы и американского джаза. На одном из джазовых фестивалей Стасик попросил своего друга-музыканта назвать его новое сочинение «Вальс для Наташи». Он был влюблен. Ему же хуже!
Совсем неплохо было, сидя в кафе «Молодежное» – первом джазовом кафе на улице Горького, – с наведенными под Клеопатру глазами, с сигаретой настоящего «Мальборо» в руке, перебирать новости, почерпнутые из рубрики «За рубежом» в журнале «Иностранная литература». Генрих Белль прислал поздравительную телеграмму в Театр им. Моссовета по случаю премьеры «Глазами клоуна». Сэлинджер ушел в затворники и поселился в лесу. Сальвадор Дали выкинул что-то такое, что вообще выходило за рамки не только советского, но и мирового быта. Дали был дружен с Гарсией Лоркой, и ему многое прощалось.
Общение с противоположным полом можно было терпеть хотя бы ради таких джазовых вечеров, уютных, нечастых посиделок в ресторане Дома кино. Но отец не был востребован никогда. В те годы мое отношение к нему было безразлично-спокойным. Я больше не делила с ним одно пространство в «литише». Года через два, когда стало очевидно, что наш брак со Стасиком не протянет долго, я стала чаще наезжать с дочкой Аннушкой в родительскую квартиру, порой оставаясь на субботу и воскресенье. В то время как я бесцельно слонялась по комнатам, мама тетешкалась с малышкой, отец оживленно собирался на рынок. Мне было все равно, я соглашалась – что с ночевкой. Отец выбирал сумки пообъемнее, писал список того, что из провизии ему особенно необходимо, и уходил надолго. Наконец он возвращался, торжественно пронося по коридору тугие сетки, набитые всякой всячиной. На кухонный стол выкладывались парные цыплята, заливая соседей обильным соком, выгружалась капуста провансаль. Толстые жирные селедки с красными глазами – верный признак того, что их только что завезли, – пачкали газеты. Из разорванного пакета врассыпную под стол вместе с грецкими орехами убегала твердая коричневая фасоль на лобио. Один только бордовый пергаментный гранат, привет из Тифлиса, спокойно осваивался в новой обстановке. Мама тотчас оставляла кухню. Теперь там будут хозяйничать исключительно мужские стихии: дым, пар, огонь – и отец.