— Поздно об этом сознался.
— Ничего, что поздно… — Опять непонятная улыбка кривила губы. — Ох, Иван, Иван, твое счастье, да и счастье всех таких, как ты, что вы тогда одним махом сломали нам хребтину и тот пожар, что было заискрился в горах, не успел заполыхать полымем и перекинуться на всю Кубань. Не случись такого, не пришлось бы нам у моей сестры баловаться водочкой. Поменялись бы местами, и знай, Иван: от меня от первого получил бы ты пулю. И рука не дрогнула бы, не бойся…
— Спасибо, Тимофей, за откровенность.
— Не за что благодарствовать… Должен же я был высказать когда-то тебе в глаза свою правду. Я не кривлю душой, не прикидываюсь ангелом. Может, думаешь, что там, в Узбекистане, вдали от родимого края, я переродился и перековался? Ошибаешься, Иван… И гибель отца и брата, и разорение наше так запросто из сердца не выбросишь.
— Значит, что? Был зверем им и остался? — в упор спросил Иван.
Тимофей помолчал, прожевывая помидор, снова заговорил:
— Не знаю, зверь или не зверь, а душа болит. Пока не приезжал сюда, ничего, в груди не ныло. Все, что тогда накипело, потухло с годами, выветрилось. А вот приехал, поглядел на станицу, на место, где родился и рос, увидел осокорь, а тут еще, как на беду, тебя повстречал, и сызнова все во мне закипело… Вот и рассуди, кто я есть теперь?.. Это дети мои — другое дело. Молодые, у них своя жизнь, своя судьба. На молодом теле, известно, любая рана быстро рубцуется…
— Опять, Тимоша, заворошил старинушку? — упрекнула Евдокия Ильинична, строго глядя на брата. — У тебя что, другого разговора нету? Ну, было, было у тебя горе, так что из этого? По-твоему выходит, что ты там, в ссылке, страдал, а мы тут, дома, мед ложками ели и пряниками закусывали. Нам довелось испытать и холод, и голод, и войну. И все мы пережили, все сдюжили… И нечего тебе злиться. Йть все пришло к лучшему…
— Для тебя, сестра, к лучшему, — перебил Тимофей. — А для других?..
— Для всех… И я, братушка, не о себе печалюсь… Погляди на Кубань, дурень, ты старый! Как жизня наша переродилась. Возьми хоть бы Трактовую. Какая зто была станичен-ка, а зараз какая стала — не узнать! Или ты на станицу еще не глядел?
— Глядел, — буркнул Тимофей. — А Прискорбный тоже, скажешь, переродилсй?
— Прискорбный свое отжил… Его Кубань съедает…
— Да, тебе, Дуня, хорошо вести такие речи, — сказал Тимофей. — Советская власть наградами тебя обласкала, вот ты и геройствуешь…
— Постыдись, Тимофей! — крикнул Иван, резко вставая. — Что ты мелешь?
— Награды я за зря не получала, — спокойно ответила Евдокия Ильинична и протянула руки. — Вот на этих ладонях написаны мои награды. Читай, ежели ты такой грамотный… Муж бросил с малыми детьми, живи, как знаешь. А тут неурядица в колхозе. В тридцать втором зачался голод. Кое-как выкарабкались из беды, на ноги встали, а тут война разразилась… Так что, Тимоша, в шелках я не ходила, а слез пролила, может, побольше, нежели ты или Иван. А что старалась в труде, что колхоз поднимала, то что в этом плохого? Молчишь? В том была и есть моя радость. И опять же старалась не для себя, а для детей; чтоб им жилось лучше… Вот и твой Андрей — инженер, а Оксана — учительница, и мои дети грамотные и в почете…
— Дуня, Дуня, да ты настоящая агитаторша! — Тимофей нехотя рассмеялся. — Только что-то, как я погляжу, сама агитаторша из бедности так и не выкарабкалась… Жилы надрывала, колхоз возвеличивала, а живешь в развалюхе…
— Тимофей! Кому я сказал: не обижай сестру! — Иван подошел к окну, издали посмотрел на Тимофея. — Дуся ни твоих, ни других чьих обид не заслужила. Понял? Ни ты, ни я и мизинца Дусиного не стоим. Кто мы? Ты отсиживался на чужбине, в душе проклинал Советскую власть. А я летал по кубанской земле, как та перелетная птица, и зараз нету у меня ни гнезда, ни насеста. Ничего не видно — ни впереди, ни сзади. А Евдокией Ильиничной, ежели говорить правду, вся Кубань гордится. На колени, на колени нам надо стать и сказать: спасибо тебе, казачка наша милая! Спасибо тебе за твои труды, за твою душевность, за твою любовь к людям… А ты, одичалый человек, лезешь с упреками? Стыда у тебя нету, Тимофей! — Да я что… Разве я хотел обижать…
— Будем, Тимофей, вести речь без упреков и без гнева, да еще и самокритично. — Иван усмехнулся. — Бывшему кулаку ведомо такое слово — самокритично? Киваешь, значит, знаешь, что оно такое, — самокритично… Так вот. Мы оба — и ты и я — наказаны Советской властью. Да, наказаны, и поделом. Тебя наказали давно как кулака, а меня совсем недавно, за мои ошибки. И при чем же тут Дуся, славная труженица? Ни при чем. Так что давай, Ти-мофей, забудем все наши личные обиды и скажем что Евдокия Ильинична права: на всем Кубанском крае жизнь людей сильно переменилась, и перемена эта к лучшему. Хоть ты злись, хоть плачь, а от этого факта никуда не уйдешь. Погляди на поля. Сколько там техники! И какие люди ею управляют!
— Радуешься? — спросил Тимофей.
— Как же не радоваться? — Иван подошел
к столу. — Разве тебя, любителя техники, уже не радуют машины? Ты же еще в двадцать девятом году обзавелся молотилкой, чтобы легче было грабить и наживаться… А нынче силы машин — и какие силы! — повернуты на общее благо людей. Как же тут не порадоваться? И оседлали те машины, как скакунов, кто? Казаки! А знаешь ли ты, сколько миллионов, пудов зерна Кубань засыпала в закрома Родины? Чье это старание? Нашего славного кубанского казачества!
— Хо! Казачество, да еще и славное! — Тимофей рассмеялся, — Где оно, казачество, и где его слава?
— В делах людей.
— Было казачество — и сгинуло… Сядь, Иван. Выпьем по чарке. За то, за старое да за былое казачество.
— Нет! За казачество новое, нынешнее!
— Ну, шут с тобой… Пусть новое, нынешнее. Наливай! — Тимофей выпил, не закусывая. — Вот и ты, Иван, и моя сестра сильно возрадовались, — что на Кубани жизня наладилась. Станицы, верно, растут, заводишками обзаводятся, дороги повсюду асфальтовые. Магазины, культурность, клубы для, кино и для танцев — это есть. Сам видел. И машин на полях много. Бычьи упряжки начисто перевелись. Но вот ты ответь мне, Иван. Почему по всей стране с продуктами нехватка?
— Засуха же, недород…
— Э! Нет! Не скажи… Засуха не причина.
— Тогда что же за причина?
— Причина, Иван, была и осталась одна: лишили хлебороба его природной жадности, выхолостили из его души всякое желание приобретать, наживаться, богатеть. А хлебороб без жадности кто? Одна видимость. Он вроде б и трудится, вроде б и старается, а в руках у него одна вялость. Душа опустошилась — вот где сидит главная причина. Не мое, а общее, не для меня, а для всех…
— По старинушке, братуха, судишь о людях, — заметила Евдокия Ильинична, грустно глядя на брата. — Хлебороб-то народился новый. Возьми моего Илюшку. Один управляется на ста гектарах кукурузы'и без всякой жадности. И разве у Илюшки душа выхолощена?
— Одиночки, сестра, бывали всегда, — сказал Тимофей. — И твой сын — одиночка… А массы? Отняли у людей стимул, как у дитяти цацку, а что дали взамен? Ничего…
— Не знаю, как где, а у нас в «Рассвете» стимул есть, — сказала Евдокия Ильинична. — Какой? А простой. Поработаем дружно — получим много, поленимся — получим мало… У нас есть даже премия за старательность. Илюшка постарался на кукурузе и получил денежки… Вот и стимул.
— Спору нет, выгода от общей обработки земли имеется, — согласился Тимофей, глядя в окно. — Не зря в народе говорят: гуртом и батька легко бить. Сообща, ежели стараться для себя, для своей пользы…
— Старая песня: для себя, для своей поль-. зы, — перебил Иван. — Все в ту, в кулацкую дудку дудишь?
— А ты послушай, отставной начальник, — продолжал Тимофей. — Общественному добру, как и машине, нужна хозяйская забота. Не дай, к примеру, машине горючего, не смазывай ее регулярно, и враз она разладится и начнет барахлить… Не усмехайся, Иван, а вникни в суть. Кто придумал ту новую машину, каковая зовется теперь колхозом? Ленин! Умнейшая была голова. Но придумать-то он новую машину придумал, все теоретически обосновал, обговорил, а как ее запустить в действие, как практически ею рулить, чтобы всему хлеборобству была выгода, на деле показать и научить ие успел. Рано умер. А без Ленина все мы, как дети без батька, — трудновато нам. И через то и машина хлеборобская дает перебои, и то двигается рывком, а то и задним ходом прет…
— Ну, заладил — машины, машины! — сердито сказала Евдокия Ильинична. — Ты что? Или за этим ко мне пожаловал? Осуждать да критиковать колхозы — дело легкое. Тут большого ума не требуется. Такая работенка и дураку по плечу. А ты сам засучи рукава да возьмись за ту машину… Умник какой отыскался!
— Не серчай, сестра, ить о чём же нам беседовать, как не о своем, хлеборобском! — Ища сочувствия, Тимофей посмотрел на молчавшего Ивана. — Ведь верно, Иван? О чем же нам еще балакать?