В этом шуме и суете типы в капюшонах, вероятно, ускользнули. Как бы то ни было, мы потеряли нашу пару из виду, заботясь больше о том, чтобы спасти собственные шкуры.
Мы вернулись в «Золотой крест» лишь с одним результатом слежки в переулке: мы узнали, что наш друг Лоренс Сэвидж, уютно свернувшийся сейчас под одеялом и блаженно похрапывающий, хаживает в бордель. Что ж, этим вечером на его долю выпало гораздо больше удовольствий, чем на нашу. Во всяком случае, я на это надеялся.
Дурман
Хороший урожай – хотя в этом мире, где все вверх тормашками, сейчас только весна, не осень. Странно и другое: это такой урожай, который все увеличивается, чем больше вы его пожинаете. Мертвые накапливаются, и теперь уже не всегда нужна ваша рука, чтобы помочь им занять место в этой общей куче. Теперь природа справится с ними сама. В каком-то смысле это достойно сожаления, ибо чума – орудие грубое; вы же непрестанно шлифуете свои методы, с той первой кончины собачки и смерти старой матушки Моррисон. Ныне вы способны отмерять дозы с большой точностью. Только с возчиком Джоном Хоби вы обошлись грубо – но это было неизбежно. Он обкрадывал вас. К тому же он был запуганным человечком и рано или поздно разоблачил бы себя или был бы разоблачен.
Вы же, однако, неуязвимы в своих доспехах. Вы не допустите своего разоблачения.
И это хорошо, потому что бродят подозрения. Например, этот комедиант Ревилл сует свой нос куда не следует. Вы решились укоротить его, как в случае с доктором Ферном. Вы надеялись заманить Ревилла в дом той старухи и поквитаться с ним там, но что-то пошло не так, он почуял неладное и не явился. Или спрятался. Затем Kaum испугался каких-то досадных слов актера – скорее всего, сказанных просто чтобы проверить его реакцию – и поспешно удрал в дом на Шу-лейн.
Все, что сейчас требуется, – невозмутимость и самообладание. Вы весьма встревожены тем, что Kaйm более не способен проявлять эти качества. За его петушиной самоуверенностью скрывается целое море страхов. Это лишь вопрос времени, когда и ему придется присоединиться к груде мертвых. Тогда для вас настанет подходящий момент исчезнуть с вашим добром, с вашими денежками.
Но гораздо важнее ценностей и денег то, что вы уедете с вашими ненаглядными снадобьями и зельями, что дают вам власть над жизнью и смертью. С белладонной – красавицей, чертовой травой – дурманом. С борцом – волчьей отравой – монашьим капюшоном. Слова эти – заклинание. Просто повторять их уже приносит успокоение. Они открывают двери в иной мир.
Говорят, что яд – женское оружие. Отчего так? Оттого, что иногда требуется домашнее приготовление, кухонная утварь, измельчение и смешивание, «стряпня»? Оттого, что яд лучше всего, эффективнее и безболезненнее всего подавать, спрятав в кушаньях и питье – вотчине женщины? Или оттого, что, как может заявить дурак, яд больше подходит слабому женскому сердцу? И все же это не орудие для слабых сердцем. Что требует большего мужества, большей выдержки? Дать смертельную дозу, всю целиком или по частям, а потом ждать, терзаясь неведением, которое почти так же велико, как муки вашей жертвы? Или действовать, когда кровь кипит, пронзить свою жертву мечом или кинжалом, едва отдавая себе отчет в том, что вы делаете? Вы совершали и то и другое, так что вы знаете, о чем говорите. Для первого нужны спокойствие и рассудительность, для второго же – ничего, кроме горячей головы и ловкой руки.
Все это… занятные размышления. Когда-нибудь, когда нынешние неприятности закончатся, вам следует записать их.
– Опасное это дело, Ник.
Я сбился со счета, пытаясь определить, сколько раз Абель произнес эту фразу. Им двигали самые благие намерения, но его слова только добавляли мне страху – что в данную минуту сделать было очень легко. Я лежал на кушетке в незнакомом доме. Абель стоял на коленях на полу, развернув перед собой свою дорожную сумку. У нас было немного света от нескольких свечей, хороших свечей. Снаружи еще стоял день, но, проникнув в дом незаконно, мы не осмеливались открыть занавеси.
– Расскажи мне еще о… как ты их назвал? Катуны? – сказал я скорее для того, чтобы отвлечь Абеля от опасностей, которым подвергался, нежели действительно желая узнать побольше о тех странных личностях, которых он упомянул пару минут назад. Он коротко описывал способы, которые можно использовать, чтобы изобразить хворь или увечье.
– Шатуны они называются. Или иногда – убогие. Странно, что ты никогда о них не слышал.
– У меня нет твоего знания дна общества, Абель.
Мой друг слегка ощетинился на это. Ему не всегда нравились напоминания о днях, проведенных им на большой дороге, точнее, если он и рассказывал о них, то только тогда и то, что сам хотел. Он не взглянул на меня, но склонился над своей вместительной сумой, подвинул ближе свечу и с помощью пары крошечных деревянных лопаточек смешал вязкое содержимое двух или трех маленьких горшочков. Горшочки с жиром и мешочки с травами были орудиями его былого ремесла. Для его занятий они были так же необходимы, как молоток и зубило для каменотеса, и мой друг до сих пор таскал их с собой повсюду. Я поддразнил его как-то тем, как он цепляется за эти реликвии своей жизни на большой дороге, когда он дурачил народ, надувая милосердных прохожих. Он ответил мне какой-то исковерканной пословицей про то, что у каждого уважающего себя кролика всегда есть две норы, чтобы спрятаться. Из этого я заключил, что если Абель когда-либо устанет от театра (или театр устанет от него), то он вполне может возвратиться к своей прежней жизни в качестве странствующего обманщика.
– Шатуны, – повторил я. – Ну и что там с ними?
– Шатуны бывают двух видов, – пояснил Абель рассеянно – так говорят люди, когда их руки заняты чем-то, требующим внимания. – Настоящие и художники.
– Художники?
– Проходимцы, вероятно, сказал бы ты. Но они выказывают большое искусство в украшении своего тела язвами и нарывами.
– Как?
– Обычно с помощью лютика и соли. Растирают и накладывают на ту часть тела, которую хотят повредить. Потом они накрывают кожу тканью, она прилипает к плоти, и, когда холстину отрывают, это место раздражено и кровоточит.
– Брр…
– Это еще что! Настоящие мастера посыпают рану крысиным ядом.
– Как сахар на цукатах – очень приятно, – заметил я, испытывая одновременно заинтересованность и отвращение. Я вспомнил книготорговца Торнтона и его мешочки с мышьяком, то есть крысиным ядом.
– Шатун стремится сделать себя скорее отвратительным, – ответил Абель, подняв на меня глаза. – От крысиного яда нарыв выглядит еще уродливее и тем вызывает большую жалость.
– И больше милостыни.
– Конечно. Они занимаются этим не из любви к искусству.
Когда Абель принялся толковать мне о способах мошенничества, его тон стал менее рассеянным и почти увлеченным.
– В конце концов, Ник, мы, актеры, тоже наряжаемся и раскрашиваем себя за деньги. Мы облачаемся в окровавленные одежды, покрываем краской наши лица и притворяемся, что мы больны, умираем или уже мертвы, – ради звонкой монеты.
– И из любви к искусству.
– Скажи мне, Ник, что мы делаем в этом доме? Уж конечно, здесь мы не из любви к искусству – или из-за денег.
– Мы здесь, чтобы поймать убийцу.
Мы с Абелем находились в чужом пустом доме, с любезного разрешения Джека Вилсона. Дом стоял на Гроув-стрит, ответвлявшейся от Хай-стрит. Это был прекрасный дом и принадлежал он занятому в торговле шерстью мужу женщины по имени Мария, той, за которой Джек приударял – или присматривал, возможно. Наш товарищ уже предвкушал провести несколько лишних дней в плотских утехах и потому был расстроен и почти разозлен, когда женщина, испугавшись сжимавшегося кулака Ее Величества Чумы, внезапно покинула город, чтобы присоединиться к своему мужу в Питерборо. А может, это купец, беспокоившийся за здоровье жены, выписал ее к себе. Как бы то ни было, после ее отъезда дом пустовал; ставни закрыты, окна занавешены, слуги отпущены.
Вся вина лежала на мне. Я не мог ее отрицать. Незаконное проникновение в чужой дом было довольно серьезным преступлением. Единственным оправданием служило то, что мы – Абель, Джек и я – не замышляли никакого вреда, но всего лишь твердо решились восстановить справедливость и раскрыть гораздо более тяжкое преступление.
В обычное время моя совесть ужаснулась бы подобному нарушению границ частной собственности. Но время больше не было обычным. Чума уже переменила повседневную, размеренную жизнь города. Странная то была пора. Множество мелочей указывало на это, вроде более частого перезвона церковных колоколов и запустения уличных рынков, равно как и запрет на наши представления в «Золотом кресте». Улицы стали не так многолюдны, за исключением площади Карфакс, где вывешивались списки умерших и где пророки продолжали свое богоугодное дело. Я наблюдал за еще одним таким в это самое утро, и на этот раз поблизости не случилось Ральфа Бодкина, чтобы разогнать толпу. Оратор – не Том Лонг, но другой человек – был сравнительно мягок. Он ни на кого не нападал, но призывал своих слушателей к покаянию, и они отвечали ему так же слабо.