Из своей прошлой лекторской жизни я давно смог убедиться: чтобы достучаться хотя бы до одного человека, иной раз нужно зайти в аудиторию к сотням людей. И драматизм здесь в неочевидности момента, когда это может произойти. Совсем не обязательно, что ты тут же увидишь, прорастет ли брошенное тобой зерно. Увы, чаще приходится убеждаться в обратном, поскольку отсутствие внешних признаков интереса так легко принять за безразличие. Да и как тут поймешь, если зерно может дать всходы только через долгие-долгие годы после посева. Поэтому, когда вдруг такое случается, — это делает тебя необыкновенно счастливым.
Глава XXII, приоткрывающая завесу тайны над мечтами и увлечениями методистов отдела
Поначалу мне казалось, что все мечты моих методистов связаны лишь с деньгами. Нытье о маленьких зарплатах и крошечных премиях было одной из излюбленных тем. Эти разговоры часто случались в моем присутствии, следовательно, каждое слово адресовалось лично мне. Причем в них явно читался упрек, что, дескать, я ничего не делаю для повышения материального благосостояния своих сотрудников. Я очень злился, потому что это было совсем не так. Довольно часто мне приходилось вступать в жаркий спор с Капраловой, убеждать ее, что у меня в отделе нет никаких «лентяев и лентяек». Иногда я брал верх в таких поединках, а иногда — нет.
Особенно меня выводила из себя Таня. Кто бы мог подумать — милая, добрая, скромная Таня. Всякий раз, когда разговор касался зарплаты, она принималась эмоционально сокрушаться о ее размере, подбивая меня тем самым на новые прения с дирекцией. Таня взывала к вселенской справедливости, намекая, а то и открыто говоря, что «кто-то во Дворце получает ого-гошеньки сколько». Всегда при этом я чувствовал некую мужскую неполноценность, потому что Тане удавалось задеть меня в пространстве самой чувствительной для любого мужчины темы.
Во время таких монологов Бережной откуда-то из своих грез выползала Рита Кайсина и принималась подбрасывать аргументы в поддержку подруги. Это становилось и вовсе невыносимым. Девушки буквально впивались меня своими колкими взглядами и начинали канючить до звона в голове.
Максим Петрович всегда болезненно реагировал, если вдруг узнавал, что кому-то из коллег-методистов премия доставалась чуть в большем размере. Он насупливался и несколько дней ходил хмурым, переставая травить свои бесконечные байки. Более того, когда в его душе собиралась накипь, он начинал требовать объяснений. Сразу скажу, что ничем хорошим это обычно не заканчивалось, ведь Максим Петрович мог вывести из себя кого угодно.
В разговорах про зарплату Зина ядовито молчала. Уж она-то давно решила, что я настроил Капралову против нее и что отныне она обречена ежемесячно в расчетках не досчитываться определенной суммы. Представляю, что Дрозд говорила обо мне, когда я выходил из кабинета…
Из всех методистов самым тактичным в этом вопросе оказался Петя. Конечно, и он считал премии ужасно маленькими, но Порослев не говорил об этом прямо, а просто перечислял ворох поручений, которые ему предстояло выполнить, наивно рассчитывая, что это непременно должно вызвать у меня чувство глубокой вины.
Меня, конечно, расстраивали эти разговоры. Я обижался на неблагодарность коллег, более того, я разочаровывался в них, так как не замечал у них высоких интересов в жизни. Моя ошибка состояла в том, что я считал наших методистов слишком понятными для себя. Предсказуемость их поведения рождала у меня скуку. Я привык к тому, что на прежней работе у нас велись интересные разговоры обо всем на свете — не сплетни, а именно беседы, рожденные жаждой узнавания этого мира. Здесь же было все по-другому. Почему? Потому что мои коллеги не мечтали. Вернее, мне так казалось.
Сколько себя помню, я всегда ощущал тоску по другой, интересной жизни. Это питало меня, будоражило фантазии, заставляло любопытствовать и бросаться с головой навстречу приключениям. Тут же, в отделе, я испытывал другую тоску — тоску от такой жизни. Две тоски, но настолько разные…
Тоска по другой жизни — она вовсе не от неудовольствия своей собственной. Это тоска отшельника и путешественника, жаждущего узнавания мира. Это все равно что заглядывать в чужие окна — такое притягательное и вместе с тем постыдное занятие. Когда ты смотришь туда, где уютные занавески, где горит свет торшера, что-то делают люди, где стоят цветы на подоконниках, невольно ощущаешь некую причастность к этому застеколью. Тотчас делается все понятно про него, интересно и знакомо, но… другое. И ты вдруг понимаешь, что мог быть за тем окном, и за следующим, и вообще за каждым из возможных. Там твоя новая жизнь. Но где? Еще миг, и ее уже там нет, да и была ли она на самом деле или это просто призрак, галлюцинация?
Тоска по другой жизни — это желание узнать себя в другом, прикасаться к иному, но ни в коем случае не укореняться, не врастать, а просто собирать на себе отпечатки пальцев, как полированная мебель. Наверное, это сродни рисованию песком на стекле. Техника жизни, как техника живописи, в которой все может сложиться и рассыпаться в одно мгновение. Тоска по другой жизни… Она похожа на ревность, но не аффективную, а тихую, совершенно беззлобную, в которой нет собственничества, а лишь желание пройти рядом с этой другой своей жизнью.
Максим Петрович
Агарев был самым закрытым для меня в силу разных причин. Разница в возрасте, характере, мировоззрении, его ревность к отделу — все это никак не могло придать теплоты нашим отношениям. Да и как я мог его получше узнать, если он никуда не ходил с нами вне Дворца, да еще всегда норовил улизнуть из кабинета пораньше. Часто Агарев напоминал мне такого хитрого лазучего кота, который втихаря делает свои дела, стоит только хозяину потерять бдительность. В силу того что Максим Петрович был старше других методистов, он считал, что имеет какие-то привилегии. Ему казалось нормальным, что во время рабочего дня он может сходить свободно в парикмахерскую или булочную, поэтому на сделанное замечание его лицо выражало искреннее недоумение. Если же упрек касался содержания работы, то это создавало прямо-таки эффект атомной бомбы, будто я покушался на Его Величество Безупречность.
В работе он был надежным, педантичным и консервативным. Он всегда пользовался лишь проверенными средствами и не любил экспериментировать. Всякое новаторство Агарев воспринимал откровенно в штыки, за что во Дворце снискал славу хранителя традиций. К своему возрасту он получил все возможные награды, и по этой причине для него уже просто не оставалось новых вершин, требующих покорения.
О чем мог мечтать такой человек, как Максим Петрович? Я был уверен, что никаких увлечений у него не было, что он слишком рационален и его грезы остались в далекой юности. А сейчас, если бы они и были, то о чем? Ну, разве только, как бы поменьше работать и побольше получать за это денег…
Об увлечении Максима Петровича я узнал совершенно случайно. Это полностью перевернуло мое представление о нем, хотя и не изменило модель нашего дальнейшего общения. Никогда бы не подумал, что Агарев может быть таким отзывчивым, ведь я был абсолютно убежден, что он безнадежный сухарь. Я, конечно, знал, что Максим Петрович заботливый муж и отец, что он правильно воспитал своих сыновей-близнецов, приучив их с раннего детства к интеллектуальным и спортивным нагрузкам, но это все касалось семьи, а потому не могло считаться в полной мере. Со всеми остальными людьми Максим Петрович вел себя отстраненно, а то и вовсе брезгливо.
И все-таки у Агарева была ахиллесова пята — собаки.
Таня по секрету рассказала, что однажды, много лет назад, в горах погиб его любимый пес Джек. Все семейство Агаревых расположилось на пикник, когда из-за деревьев выбежал огромный секач. Залаяв, Джек бросился на защиту, но старый пес не смог сладить с диким зверем. После гибели Джека Максим Петрович никогда не заводил «лучших друзей человека». Его мечтой отныне стало создание частного питомника для бездомных животных, а пока со своими домочадцами они участвовали в различных волонтерских акциях. Я читал в Интернете статью об одном из таких дел. На фотографиях — довольные собаки, Максим Петрович, его жена и мальчишки.