разорвать плотную ткань настроения. Слушатели принимали участие во внутреннем монологе, который подавался не театрально, а пробирался ощупью в своей ищущей растерянности, вертясь кругами размышления, раздумья, гонимый страхом того, что их результат мог оказаться пугающим.
На всякого, услышавшего его чтение, оно производило неизгладимое впечатление. Казалось, что даже утвердительные предложения его рассказов, в действительности бывшие признаниями, сопровождались вопросом: вправду ли это было так? В фельетонах писали о его чтениях, называя это «Крюгер-саунд»; его слушатели и читатели наслаждались им, словно наркотиком. При этом ничто не было так ему чуждо, как опьянение. Он всегда настаивал на том, что он типичный пруссак – трезвый, не склонный поэтизировать мир, скептичный, антиметафизический не из-за философских убеждений, а по характеру. Его речь решительно отвергала литературную пышность, по его предложениям нельзя было понять, что он изучал классическую риторику Цицерона и Тацита в одной из лучших школ Берлина, гуманитарной гимназии старой традиции. Зачастую он писал в разговорном стиле – с ошеломляющим результатом, поскольку ему удавалось за счет безыскусности и легкого восприятия этого стиля для всех разрушить всю несомненность. Его идеалом был реализм, но, разумеется, он понимал, что за счет этого реальность можно понять разве только в общих чертах, говоря словами Эмиля Золя, реалистическая живопись – nature vue a travers un temperament – «природа, профильтрованная сквозь темперамент». А его темперамент был как темные очки, превращающие яркий солнечный свет в вечерние сумерки: контуры становились резче, тела превращались в силуэты. Поднималось глубокое чувство тщетности, когда ты прислушивался к соблазнительным предложениям мягкого голоса, увещевания которого становились заклинающими, чарующими. Крюгер мог быть резок в общении, он мог показаться мизантропом, но, выступая перед публикой, он был соблазнителем, чьи вопросы опутывали слушателя, словно сетью, и тащили к нему. Под конец протянутая рука с растопыренными пальцами опускалась, он поднимал глаза и посылал публике долгий, настойчивый взгляд. Казалось, будто он говорил: «Вот и все. Оно того стоило? Я не знаю…»
«Разрушенный дом» превратил маленький, скромный поселок в Груневальде в место, ставшее примером: Эйхкамп стал в этой книге символом немецкого среднего класса, сделавшего возможным восхождение Гитлера и трусливо терпевшего его господство. Прогулка, начинавшаяся с улицы Кенигсаллее, с ее большими виллами времен кайзера Вильгельма Второго и поворотом, на котором было совершено убийство министра иностранных дел Вальтера Ратенау, внезапно привела меня в расположенный с другой стороны железнодорожных путей красивый, несколько обывательский квартал, с цветущими кустарниками и заросшими виноградной листвой секционными домами, которые не были одинаковыми, а все время чем-то немножко различались, царил определенный порядок, но не было свойственной маленьким городкам монотонности. По сегодняшним понятиям, это приятный, прямо-таки несколько деревенский квартал. Рядом лес. Конечно, Груневальд, с его песчаной почвой и высокими соснами, – никак не самый красивый из лесов Германии. Есть в нем что-то мрачное. Кристофер Ишервуд в своем романе «Прощай, Берлин» назвал квартал богатых вилл, из которого я отправился в Эйхкамп, «трущобами для миллионеров», со снобизмом англичанина, сравнившего великолепие груневальдских вилл кайзеровских времен с палладианскими загородными домами своих зажиточных земляков. И то верно – по сравнению с соседствующими дворцами банкиров его собственный квартал мог показаться молодому Хорсту Крюгеру обывательским. С точки зрения современника в Эйхкампе есть и что-то от ставшего старомодным модернизма, преобразования уклада жизни и гражданского благоразумия. Чувствуется, что здесь стряхнули груз: переехавшие в Эйхкамп не хотели больше подражать стилю жизни аристократии, да и не сочли, что у них есть на это право, но хотели удобно объединить достоинства жизни в городе и за городом, дышать чистым воздухом и при этом иметь возможность за двадцать минут добраться до центра города.
Средний класс? О чем говорит эта категория в нашем настоящем, про которое принято считать, что в нем остались только богатые и бедные? К слову сказать, в Эйхкампе со средним классом все было не так просто и в те времена, когда гимназист Крюгер каждое утро выезжал отсюда в школу на электричке. Его соседкой была писательница Элизабет Ланггессер, экстравагантно накрашенная, и мальчика тогда поразило то, что он завел дружбу с ее дочерью Корделией. Также его соседом был происходивший из зажиточной семьи философ и эссеист Людвиг Маркузе, тоже никак не типичный представитель среднего класса. Если в чем-то и следует упрекнуть этот квартал, так в том, что касается как всех новых кварталов, охраняемых жилых комплексов, участков с огромными виллами, так и поселков для рабочих и нуждающихся: их социальная стерильность, подразделение городских районов для разных групп в соответствии с их уровнем дохода, что препятствует возникновению городского единства, характерного для старых европейских городов внутри городских стен.
Кто сегодня идет по улицам Эйхкампа, тот не может себе представить того, что Хорст Крюгер так незабываемо рисует для своих читателей: что вырасти здесь было несчастьем. В чем же конкретно заключалось это несчастье? Что родители сделали не так? Абсолютно ничего, в «Разрушенном доме» нет ни строчки о том, что так часто случалось в последнем столетии: выставление счетов родительскому дому. «Порядочные люди» – эти слова звучат так высокомерно-снисходительно, но они создают впечатление, убедительно передаваемое Крюгером в образе родителей. Отец – чиновник в прусском министерстве культуры, как говорится, «занимающий высокий пост», прусский протестант, мать – силезская католичка из более статусной семьи, любительница оперы. Оба сохраняют заметную дистанцию от диктатуры Гитлера, за чьими первоначальными успехами они удрученно и беспомощно наблюдали. Они обеспечивают сыну хорошее образование и ведут жизнь в строгой приватности. В истории о воспитании Крюгера нет ни строгости, ни протеста против родителей. С их тихим, уединенным образом жизни, они тоже стали жертвами гитлеровской войны; их дом был уничтожен – «разрушенный дом» тут подан отнюдь не только в метафорическом смысле, – и они оба не пережили войну. Оба исполнили свой долг в жизни – сейчас мы склонны высмеивать подобные фразы, чего, кстати, Крюгер никогда не делает; можно предположить, что он согласился бы с эпиграммой Гете: «Прокормиться [народ] хочет, вырастить хочет детей, как-нибудь их прокормить… Как ни крутись, а никто дальше того не пошел». Вот и родители Крюгера не пошли дальше, в чем их нельзя упрекнуть – наоборот. Но что же такого немыслимо ужасного было в том, чтобы вырасти в эйхкамповском доме?
Одно из редких достоинств искусства Хорста Крюгера – это то, что на этот вопрос не дается аналитический ответ, а вместо этого читателя непреодолимо оплетает тихий тон его скользящих, парящих предложений, в которых все отчетливее слышится угрожающий, опасный оттенок. Юность в Эйхкампе была гармоничной, надежной, спокойной, но это словно был мир под землей, в царстве теней. Это был мир мертвых. Подростковый период