Бутылка токайского, давно начатая, склонялась над рюмками, наполняя их. Рут курила и пила. Заставляла пить Надие.
— Мир становится другим. Ясным. Вот от этой рюмки.
Голова Надие чуть-чуть кружилась. Мир действительно становился ясным. О нем можно было думать спокойно. Даже будущее не волновало. Не страшило. И ничего не хотелось. Только откинуться на знакомый ковер, турецкий ковер, и, смежив веки до полумрака, смотреть на розовое пятно. Слушать Рут.
— Ты не испытываешь такой потребности ощущать ясность?
— Не знаю, фрау. Для меня мир всегда был таинственным и непонятным. Я привыкла к этому.
Рут подобрала под себя ноги, упрятала их за подушками. Так было уютнее.
— У тебя цель? — спросила она серьезно.
Нужно было время, чтобы ответить на такой вопрос. Рут расценила паузу по-своему. Решила помочь Надие.
— Ты к чему-то стремишься?
— Кажется, нет… Разве это доступно простому смертному? Мною руководят.
— Капитан?
— И он… тоже… Я на службе, фрау…
— Это воля отца?
— Да…
— Но его уже нет.
— Нужно быть верной памяти.
— Он продал тебя Ольшеру?
— Фрау упрощает чувства…
— Прости…
Руки шахини снова обвили плечи Надие и ласково, извинительно сжали их.
— Я сама невольница.
— Вы?!
— Глупая… Высокий титул превращает женщину в рабыню.
Рут пригубила рюмку, отпила глоток. Посмотрела тоскливо на свою гостью.
— Удивлена?
Надие кивнула.
— Ты удивишься еще больше, если я скажу, что рабство мое почти беспредельно… Я даже твоя рабыня.
— Не смейте говорить так, фрау. Мне стыдно…
— Ну, ну. Не терзайся… Это не так уж парадоксально, милая. От твоей любезности зависит мой покой… Даже моя судьба.
Слезы задрожали на ее ресницах. Только задрожали, но большего и не нужно было. Большее могло унизить Рут.
— Я узнаю его имя, фрау…
Теперь Рут заплакала. Отвернулась и, подбирая мизинцем слезы, стала всхлипывать. Круглые, пухлые плечи ее вздрагивали.
— Боже…
Они долго пили и долго говорили. Почти об одном и том же. О любви. Странной любви, непонятной Надие, напоминающей чем-то страдание обманутого человека. Всегда она обрывалась, всегда приносила боль.
— Так должно быть, девочка. Чувство — это только хмель… Он проходит…
— Без следа?
— Почему же… Воспоминание… Приятное воспоминание.
Рут смолкла и с улыбкой смотрела на розовое пятно абажура, тлевшее в полумраке. Она помнила. Многое помнила. Это многое и давало ей право говорить о чувствах. Иногда она хмурилась. Умела отстранять от себя неприятное. Возвращала улыбку.
Надие порывалась уйти — было поздно. Рут касалась ее локтя. Останавливала.
— Сейчас придет он.
Он — президент. Муж Рут. Хозяин уютного дома, где приняли Надие как равную. Как немку. Так сказала шахиня. Значит, высшая оценка — по крови. Но он, президент, он — не немец. Как же относится к мужу Рут?
— Или ты не хочешь видеть Каюмхана?
— Не знаю… Удобно ли…
— Глупая. Ты моя гостья…
Он пришел. Тихий и усталый. С большими грустными глазами, подернутыми мягкой тенью. Нежными, как у женщины. Поцеловал лоб шахини и улыбнулся Надие.
Она привыкла видеть холодного Ольшера. Собранного, внимательно смотрящего на всех и почти безмолвного. Привыкла к вежливому равнодушию офицеров СС, которые окружали ее в управлении. Каюмхан не был холоден, не был равнодушен. Он излучал тепло. То самое тепло, что казалось чужим в Берлине. Забытое тепло.
Сказал по-тюркски:
— Сестра…
Погладил ее волосы. Отсвечивающие чернотой волосы. И рука его была тоже теплой. Мягкая, холеная рука с прозрачным маникюром на ногтях.
Рука смутила Надие. Только рука. Не ко времени вспомнился Чокаев. Ольшер говорил о его смерти и почему-то связывал ее с именем Каюмхана.
— Бедное дитя… Тебе тяжело вдали от родины…
Она могла разрыдаться. Как Рут. Родину так редко вспоминали здесь. Далекую, неясную, светлую родину. Надие едва сдержала себя.
— Ну, ну… Нам всем тяжело…
Грустные глаза его повлажнели. Рука еще раз коснулась головы Надие. Потом пролетела над столиком и опустилась у бутылки токая.
— Ай, ай! Милые птички утоляли жажду запретным напитком.
— Нам скучно, — томно пропела Рут.
— И тебе, девочка?
Лучше было бы солгать вместе с фрау Хенкель. Но почему-то этому красивому седеющему человеку, такому внимательному к ней, хотелось сказать правду.
— Мне еще и больно, эффенди.
Каюмхан внимательно посмотрел на гостью. С интересом даже. Смелость мусульманки показалась ему неестественной. Впрочем, она турчанка. Это кое-что объясняет.
— Ты ищешь утешения?
— Нет.
— Странно. Или боль нужна тебе?
— Наверное.
Президент любил и умел утешать. С первого дня войны он только и делал, что утешал страдающих. Его обязанностью было, даже профессией, протягивать руку людям, истерзанным голодом и унижением. Лагери военнопленных, собственно, и существовали для производства человеческих мук. Каюмхан освобождал несчастных от мучений. Первыми словами его были призывы к терпению. Недолгому терпению, за которым следовало спасение. «Мы пришли, чтобы облегчить вашу участь. Позаботиться о вас. Спасти вас…»
— Ты не хочешь расстаться со своей болью? — удивился Каюмхан.
— Пока не расстанутся с ней мои соотечественники.
— О-о! — президент изобразил восхищение. Глаза округлились, вспыхнули добрым огнем. Впервые, кажется, слышал он голос души человеческой. Турчанка говорила не о физическом страдании, она не была пленницей, не носила на теле номер узника концлагеря. Она работала в Главном управлении СС. У самого капитана Ольшера. Пользовалась его симпатией. И испытывала боль. Боль мусульманки, потерявшей родину. Это великолепно. Таким не нужно утешение. Чем острее боль, тем глубже чувство, тем ярче национальная окраска. Это что-то близкое к фанатизму.
Доверчивые, печальные глаза Надие и слова ее, произнесенные с чувством, подкупили Каюмхана. Он позавидовал Ольшеру — капитан умел подбирать людей. Юная турчанка — находка. Ведь если говорить откровенно, сам президент нашел только одного преданного человека — Баймирзу. Это — пес. Умный, злой. Его можно назвать другом. Можно считать даже сподвижником. Баймирза крепче президента держит древко зеленого знамени и будет держать до конца. А остальные? Остальные бьют поклоны и клянутся в верности лишь здесь, на чужбине. Пока им тепло. Пока Каюмхан силен. И сильна Германия.
— Вы изумительны! — восторженно произнес президент и стал разливать токайское в рюмки.
Неожиданный комплимент смутил Надие. Она вспыхнула, лицо ее стало ярче, привлекательнее. Все, что таилось в глубине, все скрытое обычной сдержанностью, замкнутостью, на какое-то мгновение обозначилось в блеске глаз, в улыбке.
— За нашу гостью! — поддержала мужа Рут.
— Благодарю, — взволнованно прошептала Надие. — За вас, фрау…
Голова кружилась. До этой рюмки кружилась. И после нее продолжала кружиться. Каюмхан встал, прошел в соседнюю комнату и вернулся с новой бутылкой вина.
— Ты чародей, мой милый, — засмеялась Рут.
Она все еще ласкала Надие. Рука трогала ее шею, плечи. Иногда пальцы шахини вдруг становились жесткими, злыми и приносили легкую боль. Но тотчас смягчались, стирали неприятное ощущение.
Потом рядом оказался Каюмхан. Он тоже гладил Надие. Волосы гладил. Напевал что-то своим девичьим голосом. Любовное.
Снова пили вино. Темно-янтарное, пахнущее осенним блекнущим виноградом. Солнцем пахнущее. И, кажется, морем. Тем морем, которое жило в Надие.
— Вы поете песни детства? — спросила она Каюм-хана.
— Юности, — поправил президент. — Мы с вами уже европейцы, но кровь Востока иногда напоминает о себе. — Он запел веселую, очень глупую, пошловатую песенку, с намеками, заставившими гостью покраснеть.
«Не родину вспоминает он, — с огорчением подумала Надие. — Ничего не вспоминает. Привычка возвращаться к давно угасшему, посмеиваться над прошлым. Так поступают люди, сменившие профессию на более выгодную. С высоты нового положения они поглядывают вниз, смеясь, называют себя пастухами, возчиками, водоносами. И все это произносится в окружении хрусталя и шелка, подчеркивающего взлет человека. Они даже сквернословят, рассказывают непристойные анекдоты. Для контраста тоже».
Рут снисходительно произнесла:
— Дитя природы. У него все непосредственно. Ему всех жаль, он всех любит…
«И убивает, — вспомнила опять Чокаева Надие. — Все-таки из этих бледных, холеных рук Мустафа получил яд. Неужели они не дрогнули?»
— Не все это понимают, — продолжала Рут, но уже не насмешливо, а с досадой. Она намекала на таинственного туркестанца, что оказался свидетелем гибели Чокаева и своим существованием терзал президентскую чету. — Не все понимают, как нужен Туркестану Вали… Сколько труда ему стоит защита соотечественников. Скольких он спас от голодной смерти, от лагеря. Они живы — разве это не великий подвиг?..