Чисан? Куда ты уходишь, отвергнув палящий, истязающий адский огонь тройственного мира? Отправляешься ли в Небеса Тушита или в ад одиночества? Четыре первичных элемента: земля, вода, огонь и воздух – соединяются и распадаются по прихоти судьбы, ничто не существует само по себе. Откуда ты пришёл и куда теперь уходишь? Жизнь – это сцена из сна, смерть – тоже сон. Горы, реки и поля, солнце, луна и звёзды – всё вокруг есть Будда; каждая гора, каждый ручей – Его тело, каждая травинка и цветок – Его душа. Так каков же он, твой исконный облик? Ты ведь знаешь суть – знаешь, почему Будда закрыл за собой ворота Магадхи, почему Он показал ученикам цветок на Горе стервятников; почему Бодхидхарма[55], девять лет просидев в лесной пещере, глядя в стену, отправился на Памир с одной сандалией в руке? Знаешь, досточтимый Чисан? Кто опирался на буддийское учение и пестовал Путь, возродится в Земле Будды; кто созидал благо, блюдя десять заповедей, родится на небе; веривший в закон причины и следствия родится человеком; отягощённый кармой гнева падёт в ад; отягощённый кармой алчности падёт в мир голодных духов; отягощённый кармой глупости родится животным… Где же твоё пристанище, Чисан? В какой из земель проявится твоё тело? Ответь же, досточтимый! Скажи хоть слово!
По щекам хлынули горячие слёзы. Пламя вздымалось с неистовой силой. Маленький храм расцвёл пышным огненным цветком. Ослепительно прекрасной мандалой Чистой Земли. Всё горело. Краски, звуки, запахи, вкусы, чувства, душа… Горело вожделение. Горела печаль. Горел гнев. Горела тоска. О-о, горели все восемьдесят четыре тысячи омрачений.
Ливнем валили крупные снежные хлопья. Они вздрагивали над пламенем и бесследно исчезали. Бегущие слёзы высыхали от жара. По сухим солёным руслам катились новые слёзы.
…Ты уходишь в Западный Рай? Оставляешь грязную землю пяти омрачений и уходишь в Чистую Землю нирваны?.. Прошу, возродись снова! Родись сыном человека мира Саха. Родись великим героем. Стань отцом человека!
Вдруг что-то вырвалось из самой сердцевины огненного шквала. Это была маленькая птаха, с птичьим тельцем и, что странно, человеческой головой. Диковинная человекоголовая птица опустилась на пламя. Её крылья были натянуты, как лук. Напряжённые ноги твёрды. Перья трепетали. Наконец она яро взмыла в небо, царапая огонь острыми орлиными когтями. Чистый прозрачный крик пронзил воздух. Взмахивая сияющими золотыми крыльями, рассекая время и преодолевая пространство, птица летела всё выше и выше, к вечности. О-о! Меня тряхнуло с такой силой, что, казалось, потрескались губы, и скрутило так, будто я схватился мокрой рукой за оголённый провод. Всё! – крикнул я. – Теперь всё! Однако слова не сорвались с моих губ, так и оставшись на языке. Я сглотнул. Руки и ноги крутило, сердце выскакивало из груди. Нестерпимо распирало низ живота. Я крепко зажмурился. Посыпались звёзды. Тело взмыло в воздух. Бёдра стали липкими. О-о! Это же она – не умевшая летать, неизменно сидевшая на месте, мрачно и отчаянно кричавшая птица в бутылке!
Внезапно раздался грохот. Я очнулся от грёз и вернулся к реальности. Огненный столб пал.
О-о, неужели это было видение? Я опрометью бросился бежать, что-то горячее струилось по щекам.
И вдруг в лицо ударили холодные капли. Полил дождь. Вместе с раскатом грома небо рассекла молния. Дождь хлынул сплошным потоком.
Я остановился и посмотрел назад. Огненный столб сотрясался в последних конвульсиях. Языки пламени убывали и таяли, пока наконец совсем не исчезли. В воздухе зазмеилась тонкая струйка дыма.
9
Птица по-прежнему не шелохнётся. Упёрлась ногами в землю, словно ей вовек не оторваться от неё. Отвернувшись от пространства и времени, в упрямом окоченении, отказывается махать крыльями, забыв свой долг – летать. Лишь временами мрачно и отчаянно вскрикивает, будто желая убедиться, что ещё жива.
Промокший до нитки, я пришёл в монастырь Мучуса. Настоятель, пощёлкав языком, выделил мне комнату. Голова казалась огненным шаром – должно быть, виноват был зимний дождь. Я лежал в горячке и бредил.
Человек, павший в кровопролитной схватке с пустотой… Печально вспоминать его лицо. Девяносто девять процентов этой печали составляет зависть вперемешку с ревностью, и лишь один процент – грусть. Когда я думаю о нём, как он стойко боролся и с честью пал в этой грозной борьбе, то стыжусь себя, ибо живу как трус, избегая прямых столкновений и опасливо кружа по окольным тропам. Моя жизнь – не предмет для гордости, а позор. Изнемогая от боли, не в силах превозмочь страданий, он блуждал и твердил о смерти, словно это была его молитва. Вот он и умер. Почему же я сблизился с Чисаном, тогда как все с презрением воротили от него нос, как от пропащего, которого не спасут даже тысячи воплотившихся будд? Неужели это была просто ребяческая уловка ума – я внушил себе, что якобы единственный понимал и защищал человека, осыпаемого насмешками и упрёками? Или, может, я поддался наивному тщеславию: будучи свидетелем его отчаяния и блужданий, желал убедиться в том, что сам не настолько отчаялся и запутался, и тем успокоить себя? Возможно, и так. Но это далеко не всё. Если всмотреться в глубину моего сознания, то можно обнаружить там своего рода азарт. За невоздержанной жизнью и неподобающими монаху поступками Чисана была скрыта, как тело под одеждой, простая человечность, и я смутно, но искренне ждал, что он сможет сменить холодную усмешку тёплой улыбкой, отдать свою страсть не отчаянию, а надежде и воссоединиться с жизнью, в которой, как он считал, потерпел поражение. Меня одурманила вера, что если мои ожидания оправдаются, то и я преодолею стену своей позорной ничтожности, смрадного самолюбия и эгоизма и смогу стать бодхисаттвой; в противном же случае придётся навсегда остаться страдающим существом.
Тёплый яркий солнечный луч проник в дверную щель и ударил в лоб. Я открыл дверь. Под скатом храмовой крыши сияли золотые росписи. Цвела калина, её белые соцветия походили на большие круглые головы Будды. На одном из жадно распахнувшихся цветков сидела бабочка. Зима была позади, настала весна.
– Это пришло вскоре после того, как ты ушёл, – сказал настоятель, протягивая мне письмо. Оно было от Пори. Странно, но я ничего не почувствовал. Я закрыл дверь, мелко порвал конверт, выбросил в ведро и спешно собрал вещи.
…Я скитался, точно бешеный пёс. Всё никак не мог угомониться. Вспоминал слова Чисана: когда тяжко – пей. Я пил. Однако тяжесть не отпускала – она только росла. Весна прошла, настало лето.
Смерть Чисана стала для меня страшным потрясением. Мне нужна была какая-то сила. Огромная сила, которая бы поддержала мой мятущийся дух. Я впервые