Однажды Александр Васильич рассказывал что-то Лизавете Михайловне об Ельникове и привел его слова, которые раньше слышал и Гриша; но мальчику, не совсем хорошо понявшему тогда их смысл, показалось, что Александр Васильич все переиначил.
— Ты врешь, — заметил он ему, — Анемподист Михайлыч не так сказал.
— Повторите, пожалуйста, Гриша: я не слыхал, что вы сказали, — обратился Светлов к мальчику и взглянул на него прямо, в упор.
Спокойный тон этих слов и не менее спокойное выражение взгляда Александра Васильича были, однако ж, таковы, что Гриша согласился бы лучше сквозь землю провалиться от внезапно обхватившего его непривычного чувства смущения, чем испытать на себе в другой раз их силу. Он покраснел весь и промолчал, но целый вечер потом боязливо поглядывал все в глаза учителю, как-то особенно ухаживал за ним и только тогда успокоился, когда Светлов опять стал говорить ему «ты».
Дело в том, что «общепринятое мнение» чаще всего является ошибочным уже по тому одному, что оно именно принято, т. е. взято обществом без проверки позднейшими опытами. «Общепринятое мнение» никак не может взять в толк, что большинство людей бывает красиво только в гостях да при посторонних, а дома, предоставленное исключительно самому себе и полной свободе, оно — это большинство — широко распоясывается, разоблачает во всех подробностях свою дрянненькую натуру и в таком виде, разумеется, не может быть почтенно даже в глазах его собственных комнатных собачек. Но есть исключения, есть люди, которые, в обширном смысле слова, и в гостях таковы же, как дома, или, лучше сказать, которые и дома ведут себя так же порядочно, как в гостях. Таких исключений, конечно, немного, но к таким-то именно людям принадлежал и Светлов: сколько бы кто ни сближался с ним, — его никогда нельзя было застать в нравственном déshabillé [17]. А дети именно только тогда и теряют уважение к старшим, когда начинают беспрестанно наталкиваться в них на противоречия между словом и делом, между их праздничным и будничным видом…
В начале настоящей главы мы сказали, что в последнее время у Лизаветы Михайловны редко удавались минуты, когда она могла свободно беседовать с глазу на глаз с собственными мыслями. Тем не менее Прозорова еще с большей жадностью пользовалась этими редкими минутами. Теперь — быть может, благодаря их редкости — ее задумчивость проявлялась еще заметнее, была еще глубже, сосредоточеннее. Особенно это резко бросалось в глаза с самого утра того дня, когда Светлов так странно объяснился с госпожой Рябковой. Во время урока у Прозоровых Александр Васильич с первого же взгляда подметил на лице хозяйки какое-то напряженное выражение, как будто она все собирается спросить его о чем-то, и он должен был признаться, что никогда еще не видал ее более задумчивой и прекрасной. Когда Светлов уходил, она не оставляла его, по обыкновению, обедать у себя, а только сказала ему просто:
— Если у вас сегодня вечером нет особенно важного… дела — приходите к нам: мне нужно посоветоваться с вами…
Но видно было по всему, что просьба ее очень серьезна.
И действительно, Лизавета Михайловна с лихорадочным нетерпением ждала вечера. Сейчас же после обеда она отправила Гришу к Ельникову с запиской, в которой просила Анемподиста Михайловича удержать мальчика у себя, если можно, на целый вечер. «Сегодня я не буду рада видеть вас у нас, — прибавляла она в конце, — а завтра — милости просим; кстати и объяснение этому получите». Проводив сына, Прозорова поехала с девочками к Анюте Орловой; она заказала перед тем горничной, если кто-нибудь зайдет к ним, то говорить всем, что «хозяйка не скоро вернется», Александра Васильича же просить «непременно дождаться» ее возвращения. Лизавета Михайловна просидела у Анюты с час времени, сказала, что попозже вечерком сама заедет за детьми, и уехала одна. Вернувшись домой и не застав у себя Светлова, Прозорова снова торопливо распорядилась, чтоб, кроме него, никого не принимали.
— Кто бы ни зашел — говорите: все уехали в гости, — раза два по крайней мере повторила она удивленной горничной.
Около семи часов вечера Лизавета Михайловна, сидевшая до того времени впотьмах, приказала подать свечи. Нетерпение хозяйки стало заметно усиливаться теперь с каждой минутой, а тени глубокой думы все гуще и гуще ложились на ее озабоченном лице; несколько раз она взволнованно принималась ходить взад и вперед по комнате, на минуту садилась, задумывалась и опять ходила. Раздавшийся в половине восьмого звонок в передней, как ни ждала его Прозорова, заставил ее вздрогнуть.
Вошел Светлов.
— Наконец-то!.. — радостно протянула она ему обе руки, — а я уж думала, что вы не придете.
«Какая огромная разница между этим „наконец-то!“ и тем пошлым, каким попотчевала меня сегодня утром Рябкова», — мелькнуло в голове Светлова.
— Извините, Лизавета Михайловна, — сказал он, дружески здороваясь с хозяйкой, — я сегодня с утра был в таком скверном настроении духа, что мне пришлось прежде значительно проветриться, чтоб предстать перед вами в порядочном виде. Я только что от Варгунина, — не застал: наш седой юноша ускакал куда-то в деревню. Что это у вас такая тишина сегодня? А где же дети?
— Девочки уехали к Орловым, а Гриша у Ельникова… А что? вам их надо зачем-нибудь? — ответила она смущенно.
— Нет, я так спросил. А ведь вот вам ни за что не угадать, Лизавета Михайловна, как и кто испортил у меня сегодня фунта два крови?
Светлов сел и, смеясь, рассказал хозяйке о своем визите к Рябковой, — утром, во время урока, он едва успел переброситься с Лизаветой Михайловной двумя-тремя словами. Несмотря на то, однако ж, что Александр Васильич рассказывал очень остроумно, обнаруживая бездну наблюдательности, Прозорова выслушала его с какой-то принужденной полуулыбкой. Она порывисто воспользовалась первой удобной минутой, чтобы прервать гостя, и тревожно сказала ему:
— Александр Васильич!.. у меня большое горе и… большая к вам просьба….
При слове «горе» лицо Светлова мгновенно изменилось: на нем не осталось и тени прежней веселости.
— Располагайте всем мной… как другом, — тихо сказал он, слегка наклоняя голову, и придвинул к хозяйке свое кресло.
— Я хотела серьезно поговорить с вами, откровенно… именно как с другом, — подтвердила она так же тихо и тоже наклонила голову. — Мне это необходимо. Будете ли вы… вполне искренни со мною?
— Лизавета Михайловна! — сказал торжественно Светлов, почувствовав в себе какую-то непривычную тревогу, и голос его зазвучал мягко-мягко, — когда вы удостаиваете меня таким высоким званием и доверием, вы смело можете не сомневаться во мне ни на минуту.
— Я вам верю… не могу вам не верить… и эта уверенность больше всего нужна мне теперь и дорога… — заметила Прозорова еще тише, и на реснице у ней навернулась и блеснула крупная слезинка.
Светлов молчал: то ли он хотел дать ей высказаться вполне, то ли залюбовался на эту милую, неожиданную слезинку.
— Без этой уверенности в вашей искренности, — продолжала она, — я никогда бы не решилась заговорить с вами о том, что мучило мою душу всю жизнь, и что еще больше мучит меня со вчерашнего вечера… Скажите мне, Александр Васильич, — это очень, очень серьезный вопрос, не забудьте, — считаете ли вы меня… честной женщиной?
Голос ее дрожал, когда она говорила это.
— Вы меня обижаете, Лизавета Михайловна!.. — молвил только Светлов, озадаченный неожиданностью ее вопроса.
— Нет, я не хочу обижать вас: не хочу думать, что вы сказали сейчас… фразу; но мне нужно прямого ответа, Александр Васильич.
— Лизавета Михайловна! — сказал Светлов, быстро подавая ей руку, и голос его снова зазвучал торжественно, — я вас считаю вполне честной женщиной, в самом лучшем значении этого слова; я… я покуда не нахожу слов выразить вам мою мысль яснее.
— И не надо: я поняла, что вы хотели сказать; благодарю вас, — крепко пожала ему руку хозяйка. — Но я не могу понять… но как же… но почему же меня вы считаете честной женщиной, когда вы сами согласились вчера с Ельниковым, что женщина, живущая на средства нелюбимого человека, не может быть названа, в строгом смысле, честной женщиной, что она… Я не могу выговорить со вчерашнего дня этого ужасного слова… Лизавета Михайловна вся вспыхнула.
— Содержанка? — договорил за нее Светлов, краснея почему-то и сам. — Совершенная правда. Но что же вы находите общего в себе с подобной женщиной?
— Да разве я сама не живу за счет моего мужа, которого я… никогда… не любила, даже не уважаю? — спросила Прозорова с замирающим сердцем и, делая это признание чужому человеку, она снова вся вспыхнула.
— Видите ли, в чем дело, дорогая, — сказал Светлов и положил ей на руку свою руку, — вчерашний разговор наш шел о таких женщинах, которые нисколько не стремятся выйти из своего рабского положения, даже и тогда, когда разглядят всю его мерзость, нисколько не тяготятся им. Мы говорили о женщинах, слишком испорченных этим положением, слишком избалованных им, чтоб подняться на борьбу, на вольный труд… слишком втянувшихся в готовые, вполне обеспечивающие их средства, чтоб оставить свои удобства для скудного и, к сожалению, часто неверного заработка; а главное — эти женщины, спокойно пользуясь всем, даже не хотят исполнять, как умеют, обязанностей, налагаемых на них помощью мужей. Вы — совсем другое дело; наш теперешний разговор — лучшее доказательство этому. Позвольте мне иметь дерзость порыться одну минуту в вашей душе. Вы, я уверен, сперва совсем не понимали ложности своего положения; вы, быть может, только предчувствовали ее. Этого, конечно, было слишком мало для серьезного движения с вашей стороны. Потом, под влиянием книг, под влиянием… да мало ли чего, в вас вспыхнула искорка сознания; но и ее было недостаточно для взрыва. Однако вы не затушили в себе этой искорки выгодными, пошлыми успокоениями, как поступают на вашем месте другие; напротив, вы давали ей постоянно новый горючий материал, — и вспышка полного сознания не могла не последовать. Немудрено, что она опалила вас: заряд был многолетний. Но гул и действие выстрела не одномоментны со вспышкой, между ними существует промежуток. В жизни этот промежуток бывает иногда очень долог, Лизавета Михайловна… Я глубоко радуюсь за вас; радуюсь и за себя, что мне выпало сегодня счастье быть, так сказать, восприемником первого мгновения подобной вспышки — вашего возрождения. Честная ли вы женщина? спрашиваете вы. Да! повторяю еще смелее, вы честная женщина. Я мог бы, впрочем, сказать вам то же самое и несколькими днями раньше: чужая внутренняя борьба не может оставаться незаметной для того… для тех, кто сам борется, может быть, уже несколько лет…