— Я хотела серьезно поговорить с вами, откровенно… именно как с другом, — подтвердила она так же тихо и тоже наклонила голову. — Мне это необходимо. Будете ли вы… вполне искренни со мною?
— Лизавета Михайловна! — сказал торжественно Светлов, почувствовав в себе какую-то непривычную тревогу, и голос его зазвучал мягко-мягко, — когда вы удостаиваете меня таким высоким званием и доверием, вы смело можете не сомневаться во мне ни на минуту.
— Я вам верю… не могу вам не верить… и эта уверенность больше всего нужна мне теперь и дорога… — заметила Прозорова еще тише, и на реснице у ней навернулась и блеснула крупная слезинка.
Светлов молчал: то ли он хотел дать ей высказаться вполне, то ли залюбовался на эту милую, неожиданную слезинку.
— Без этой уверенности в вашей искренности, — продолжала она, — я никогда бы не решилась заговорить с вами о том, что мучило мою душу всю жизнь, и что еще больше мучит меня со вчерашнего вечера… Скажите мне, Александр Васильич, — это очень, очень серьезный вопрос, не забудьте, — считаете ли вы меня… честной женщиной?
Голос ее дрожал, когда она говорила это.
— Вы меня обижаете, Лизавета Михайловна!.. — молвил только Светлов, озадаченный неожиданностью ее вопроса.
— Нет, я не хочу обижать вас: не хочу думать, что вы сказали сейчас… фразу; но мне нужно прямого ответа, Александр Васильич.
— Лизавета Михайловна! — сказал Светлов, быстро подавая ей руку, и голос его снова зазвучал торжественно, — я вас считаю вполне честной женщиной, в самом лучшем значении этого слова; я… я покуда не нахожу слов выразить вам мою мысль яснее.
— И не надо: я поняла, что вы хотели сказать; благодарю вас, — крепко пожала ему руку хозяйка. — Но я не могу понять… но как же… но почему же меня вы считаете честной женщиной, когда вы сами согласились вчера с Ельниковым, что женщина, живущая на средства нелюбимого человека, не может быть названа, в строгом смысле, честной женщиной, что она… Я не могу выговорить со вчерашнего дня этого ужасного слова… Лизавета Михайловна вся вспыхнула.
— Содержанка? — договорил за нее Светлов, краснея почему-то и сам. — Совершенная правда. Но что же вы находите общего в себе с подобной женщиной?
— Да разве я сама не живу за счет моего мужа, которого я… никогда… не любила, даже не уважаю? — спросила Прозорова с замирающим сердцем и, делая это признание чужому человеку, она снова вся вспыхнула.
— Видите ли, в чем дело, дорогая, — сказал Светлов и положил ей на руку свою руку, — вчерашний разговор наш шел о таких женщинах, которые нисколько не стремятся выйти из своего рабского положения, даже и тогда, когда разглядят всю его мерзость, нисколько не тяготятся им. Мы говорили о женщинах, слишком испорченных этим положением, слишком избалованных им, чтоб подняться на борьбу, на вольный труд… слишком втянувшихся в готовые, вполне обеспечивающие их средства, чтоб оставить свои удобства для скудного и, к сожалению, часто неверного заработка; а главное — эти женщины, спокойно пользуясь всем, даже не хотят исполнять, как умеют, обязанностей, налагаемых на них помощью мужей. Вы — совсем другое дело; наш теперешний разговор — лучшее доказательство этому. Позвольте мне иметь дерзость порыться одну минуту в вашей душе. Вы, я уверен, сперва совсем не понимали ложности своего положения; вы, быть может, только предчувствовали ее. Этого, конечно, было слишком мало для серьезного движения с вашей стороны. Потом, под влиянием книг, под влиянием… да мало ли чего, в вас вспыхнула искорка сознания; но и ее было недостаточно для взрыва. Однако вы не затушили в себе этой искорки выгодными, пошлыми успокоениями, как поступают на вашем месте другие; напротив, вы давали ей постоянно новый горючий материал, — и вспышка полного сознания не могла не последовать. Немудрено, что она опалила вас: заряд был многолетний. Но гул и действие выстрела не одномоментны со вспышкой, между ними существует промежуток. В жизни этот промежуток бывает иногда очень долог, Лизавета Михайловна… Я глубоко радуюсь за вас; радуюсь и за себя, что мне выпало сегодня счастье быть, так сказать, восприемником первого мгновения подобной вспышки — вашего возрождения. Честная ли вы женщина? спрашиваете вы. Да! повторяю еще смелее, вы честная женщина. Я мог бы, впрочем, сказать вам то же самое и несколькими днями раньше: чужая внутренняя борьба не может оставаться незаметной для того… для тех, кто сам борется, может быть, уже несколько лет…
Светлов был очень взволнован и все время, пока говорил, держал Лизавету Михайловну за руку, крепко пожимая ее. Прозорова внимательно и детски нетерпеливо слушала его, опустя голову, не отнимая своей руки. Когда он умолк, Лизавета Михайловна еще несколько минут оставалась молча в этом положении.
— Вы, действительно, заглянули в мою душу, — сказала она, наконец, поднимая на собеседника заплаканные глаза. — Я не буду… не могу благодарить вас теперь за участие к моему положению: я слишком взволнована… так много набегает в голову мыслей… Ах, боже мой, боже мой! какие это тяжелые мысли… как трудно идти дальше!.. — порывисто схватилась она обеими ладонями за голову и закрыла ими глаза. — И как же это… вдруг… оставить все и пойти… пойти, как… как нищая?!.- зарыдала молодая женщина, облоко-тясь на стол и нервически вздрагивая.
Несколько минут Александр Васильич чувствовал себя бессильным при виде этого искреннего, так долго накипавшего, действительно, горя; он дал ей выплакаться вволю и потом тихонько, с нежностью матери, ухаживающей за больным ребенком, отвел у ней от лица руки и притянул их к себе.
— Самое худшее пройдено, Лизавета Михайловна, — сказал он весело, — хуже всего была тьма, в которой вы находились. Вы вот сейчас сказали: как же это вдруг все оставить и пойти нищей? Зачем же такой крутой поворот? К чему скачки? Если б вам вздумалось, например, подняться… вон хоть на ту печку, — Светлов показал головой в угол залы, — ведь вы должны были бы прежде всего держаться как можно крепче за стул, без которого вам нельзя сделать туда первого шага…
Александр Васильич быстро поднялся с места, поставил к печке стул и встал на него.
— Видите: я вот прежде всего постараюсь вскарабкаться на спинку этого стула, чтоб достать рукой до карниза и схватиться за него таким образом, — продолжал он, очень искусно приводя в исполнение свои слова. — Но и теперь, когда я уже и держусь за карниз, стул мне еще нужен, как опора; я могу оттолкнуть его только тогда, когда буду там, куда лез, то есть на печке. Последнего на практике показать здесь нельзя; но вообразите вместо печки крышу… Да вы меня, разумеется, и так поняли, — засмеялся Светлов, соскакивая со стула.
Следя за его забавными движениями, Лизавета Михайловна не могла не улыбнуться сквозь слезы.
— Ну вот и солнышко проглянуло, — сказал Александр Васильич, поймав ее улыбку.
Он опять расположился на прежнем месте.
— Вот видите ли, этот стул, конечно, не ваш; но если вы, бессознательно пользуясь им несколько лет не по праву, пришли наконец к той мысли, что это нехорошо, нечестно, и решились отказаться от него, то уже ни один здравомыслящий человек не поставит вам в вину, когда ради такой прекрасной цели вы воспользуетесь этим чужим стулом и еще на несколько времени… насколько будет необходимо. Тот был бы олух царя небесного, кто посоветовал бы вам убрать сперва почву из-под ног, а потом уж и хвататься за что ни попало: естественно, что тогда вы упали бы и размозжили себе голову прежде, чем успели бы за что-нибудь ухватиться.
— А дети?.. — спросила она тихо-тихо.
— Вы кстати напомнили мне о них, — сказал Светлов. — Именно вот вы еще почему честная женщина: вы прекрасно ведете детей; дай бог, чтоб моя будущая подруга вела их так…
— Но вы меня не поняли, Александр Васильич, — заметила Лизавета Михайловна с глубокой грустью, — я хотела сказать…
— Нет, я хорошо, я совершенно понял ваш вопрос и сейчас же отвечу на него прямо, — не дал ей договорить Светлов. — Я вот что вам отвечу: кто хочет вести серьезную борьбу, Лизавета Михайловна, чтоб отстоять свою свободу, свое человеческое достоинство, тому надо прежде всего приучить себя к мысли, что он должен или все завоевать, или уж — ничего. Добьется или не добьется он этого «всего» — это другой вопрос; но чем больше желаешь, чем шире задача, тем больше и получишь. «Из большого не выпадет» — говорит пословица. А я вам вот что скажу, Лизавета Михайловна: я не считаю честной женщиной ту, которая бросает своих детей ради каких бы то ни было высоких целей. Женщина — если уж она мать — должна, по-моему, прежде всего воспитать доверенное ей природой молодое поколение. Да! она прежде всего должна детей себе завоевать, если разлуку с ними поставят ей условием ее личной свободы, как это постоянно бывает в нашем семейном быту. Но прежде борьбы следует еще взвесить, под чьим влиянием дети могут получить больше нравственного выигрыша — под вашим или отцовским. Не забудьте, — нравственного выигрыша, я сказал. Мои дети, в материальном отношении, могут требовать от меня дележа с ними только тем, что я сам имею; но относительно духовной и умственной стороны они имеют право требовать, чтоб им дан был высший уровень современного развития, или по крайней мере дана была свобода, возможность достигать его. Ясно ли я выразил мою мысль? Поняли ли вы меня?