По щекам ее текли слезы, влажные глаза с бесконечной нежностью и страхом смотрели на Дениса, пальцы судорожно впились в его плечо. Бушуев привлек ее к себе, чувствуя, как пьянящая волна любви подкатывается к сердцу. И что-то защекотало горло.
– Ну будет, будет, Маня… Откуда ты взяла, что мы расстанемся?..
– Не знаю… – глотая слезы, ответила Манефа. – Мне показалось, что ты причину ищешь, чтоб бросить меня… Ты молодой, жизнь твоя впереди, а я ведь уже немолодая…
– Маня! – укоризненно воскликнул Бушуев. – Стыдись, Маня! Зачем ты обижаешь меня?.. Я хочу только выход справедливый найти, а ты…
– Прости, Денисушка, прости… – перебила она. – Все это от любви моей… Прости, милый…
Она задыхалась, целуя его губы и щеки.
Так они и не решили ничего в этот день.
На краю леса, под могучей березой, они расстались. Манефа пошла к Волге, где в кустах тальника была спрятана лодка, Бушуев же направился в Отважное.
Обогнув овраг, он вышел в поле на проселочную дорогу и снял с плеч китель. Было душно. Раскаленное солнце недвижно повисло над полем. В небе заливались жаворонки, а в траве по обочине дороги гудели шмели. Справа чуть покачивалась молодая зеленая рожь, слева раскинулось веселое и пахучее море клевера.
Но нет радости на земле тем, у кого овеяно сердце холодком неправоты своей…
XXIV
Словно выпущенный на волю заключенный, Белецкий упивался привольной жизнью в Отважном. До́ма его почти не видели, он целый день проводил либо на реке с удочками, либо в лесу с фотоаппаратом… Его неразлучным спутником был Кистенев, которого Белецкий знал немного по Москве. Нелли и Густомесова Белецкий недолюбливал и избегал их. Вечера он проводил по большей части на пароходе, в каюте Бушуева, подолгу беседуя с ним. Он перерыл все рукописи Дениса, прочитал их от корки до корки и с радостью убедился в огромном творческом росте своего воспитанника. Несмотря на усиленные просьбы Николая Ивановича, Бушуев наотрез отказался повторять свое публичное выступление. Он всегда со стыдом и болью вспоминал свой позор, там, на берегу. А холодный взгляд Густомесова видел иногда и во сне. Но стихи его в рукописях перечитала вся колония москвичей. Перечитала – и нашла их талантливыми. Особенное впечатление произвели они на Кистенева. Прочитав их, Кистенев пришел к Бушуеву на пароход, пожал ему руку и предложил свою дружбу. Бушуева это тронуло, и он с жаром согласился. Кистенев подарил ему прекрасную цветную репродукцию с картины Репина «Иван Грозный убивает сына». Бушуеву очень понравилась репродукция. Он долго и внимательно ее рассматривал и, как-то странно вздрогнув, вдруг отвернулся и тихо поблагодарил Кистенева. Репродукцию он повесил в каюте над койкой. Но никакой особенной дружбы за этим не последовало. Встречались как обычно и расставались как обычно, может быть, с большей теплотой. Густомесов сказал Бушуеву, что у него безусловные способности, но что еще много сырости в стихах и что предстоит большая работа над собой. Варя ликовала. Белецкий гордился тем, что первый заметил талант у «бурлачонка».
Когда Денис закончил «Матроса Хомякова», то Белецкий сам прочел поэму вслух на веранде дачи при всей колонии и высказал мнение, что эту поэму следует отправить в какой-нибудь толстый журнал в Москву. Все единодушно поддержали его. Сопротивлялся только Денис, которому казалось, что этого не следует делать, что рано ему соваться со своими произведениями в толстые журналы. Но Белецкий и слушать не хотел. Он взял у Густомесова пишущую машинку и целый день, неумело, одним пальцем перепечатывал рукопись, стараясь покрасивее расположить строфы и прислушиваясь к советам дочери.
Запечатав рукопись, Белецкий отправился к Бушуеву, заставил его написать все, что требуется на конверте (выбор его пал на самый крупный журнал – «Революция»), и сам отнес на почту.
– Я тебя совершенно не понимаю, Коля, – недовольно говорила вечером Анна Сергеевна, – этот «Матрос Хомяков» – ярко советское произведение. Пусть талантливо написано – не спорю, но уж больно «красно»…
– Зато есть шансы, что издадут. Повторяю: с волками жить – по-волчьи выть… – ответил Белецкий, усердно подтачивая напильником рыболовные крючки.
– Да ведь можно и совсем не выть, а сидеть тихо.
– Правильно! Можно сидеть тихо, можно выть, можно подвывать, как это делает Густомесов… Лучше всего, конечно, сидеть тихо. Выть никому не рекомендуется. Подвывать – тем более. А разница между Денисом и Густомесовым состоит в том, что один искренен, а другой лжив. Один заблуждается по простоте душевной, а другой, глубоко презирая все советское, тенорком восхваляет величие Сталина… Это уже просто подло!
– Ты сам, по-моему, катастрофически «краснеешь» с тех пор, как орден получил…
Белецкий весело рассмеялся.
– Если мне не изменяет память, то больше всего ордену была рада Варя, а за ней – ты…
– Ах, так! – взметнулась жена. – Хорошо! Да! Может быть, я и была рада. Но ты получил орден за дело. Ты построил великолепное здание… Ты ничье величие не прославлял и не подхалимничал…
– Очевидно, все-таки прославил. Иначе не наградили бы… Прославил я эпоху нашу…
Анна Сергеевна покачала головой.
– Удивительный ты человек. Я за последнее время подмечаю, как в тебе легко стали уживаться самые противоречивые вещи… Вот хотя бы Денис…
Белецкий бросил на стол крючок и напильничек и сердито ударил ладонью по колену.
– Да что тебе Денис дался! Пойми, пожалуйста, одно: Денис – художник, настоящий художник. Ему нужна деятельность, нужна работа над собой. Если у художника нет аудитории – он зачахнет. Пусть пишет, пусть печатается, а придет время – создаст такие произведения, что мы только ахнем…
– Ну в это я, положим, не верю при всей своей любви к Денису… Все-таки он только бурлак…
– Это твое частное дело… Может быть, со временем вся эта затея с коммунизмом провалится в тартарары, спадут эти идеологические цепи с художников, и тогда – вот увидишь – Денис развернется во всю мощь своего таланта. И все его мелкие лирические стихи, и «Смерть бурлака», которые теперь, конечно, не могут быть изданы – увидят свет… А не поддержи его сейчас – зачахнуть может. Писать бросит, женится, дети пойдут, да от этой скотской жизни, еще чего доброго, пить начнет… Нет, ты не права.
Анна Сергеевна нетерпеливо сверкнула глазами.
– Нет, ты не прав! Кого он в своей поэме защищает? Кого он оправдывает? Тех, кто мужа твоей дочки в тюрьму посадил? А ты ему протежируешь!
– Ну, если уж ты в такую плоскость переводишь, тогда давай говорить по-другому, – серьезно сказал Белецкий и, встав, принялся ходить по ковру. – Опять повторяю: ты не права. Во-первых, Денис защищает не тех, кто Алешу в тюрьму посадил, и их он никогда не будет защищать… Я сильно подозреваю, что у него и убеждений-то нет никаких, – он слишком молод, чтобы иметь их. Он только еще нащупывает почву под ногами… А в поэме он защищает правду простого рабочего, уставшего к семнадцатому году от войны и стремившегося поскорей домой попасть. Подвернулись коммунисты – шут с ними, пойду с коммунистами! Вот несложная мораль этого Хомякова. И Хомяков этот нашего Алешу в тюрьму не сажал. Рабочий, сражавшийся в семнадцатом году за советскую власть, сам теперь, обманутый, сидит в тюрьме. Это – первое. А теперь о главном: о втором. Я не хочу, да, думаю, и ты не хочешь, чтобы Денис сам попал в тюрьму.
– Ну бог с тобой… что ты!
Белецкий взял со стола папиросу и нервно чиркнул спичку.
– Мне иногда кажется, Аня, что мы с тобой сделали огромную ошибку, воспитав детей в антисоветском духе. Ты представь: что если большевизм укоренится в России надолго… на несколько десятилетий? Чёрт их знает, может быть, и окажется у них какая-то внутренняя правда, которая укрепит их. Что тогда будет с нашими детьми при их антибольшевистских настроениях? В лучшем случае – жизнь отщепенцев, а в худшем – опять та же самая тюрьма…
Он замолчал и тяжело опустился в кресло.
– А они мои дети, и я хочу, чтобы они были счастливы…
Анна Сергеевна долго молчала, потом тихо проговорила:
– Воспитание детей состоит, Коля, не только в том, что говорят им родители, а и в том, что они сами видят и слышат… И ответь ты мне, пожалуйста: с каких пор у тебя такие мысли появились?
– С каких? – почти вскрикнул Белецкий. – С каких, говоришь? А с тех самых пор, как посадили Алешу! Знаешь ли ты, Аня, кто виноват в его несчастье? – он наклонился вперед, голос его задрожал, и Анне Сергеевне показалось, что глаза его как-то странно заблестели. – Я виноват! Только я!
– Ты с ума сошел!
– Я виноват! Это было давно, лет пять-шесть назад, когда он не был еще женат на нашей дочери. Мы сидели с ним в саду, вон под той яблоней. Помню, заговорили об искусстве, в частности – о кино. Он ставил тогда новый фильм. И я, кажется, очень прозрачно намекнул на наши задачи. Я требовал максимального приближения к правде, такого максимального, чтобы только чуть-чуть перескакивать цензуру. Он, видимо, понял меня не совсем точно и решил в «Дороге к счастью» показать правду. И вот – результат.