Алим весь обмяк как-то, съежился и тихо и невесело рассмеялся.
– Нет, Денис, ведь до чего люди могут договориться, а? – и он сокрушенно покачал головой. – Я про свое, ты про свое… А вроде как об одном и том же. Ты, видать, тоже того… сильно любишь, что ль?
– Люблю… – твердо и спокойно сказал Бушуев, внезапно овладев собою. «Нет, не знает» – решил он и, встав с камня, принялся досмаливать ботник. Смола уже несколько загустла, кисть ходила плохо, надо было бы подогреть смолу, но Бушуев торопился поскорее окончить работу и уйти. Алим же, положив подбородок на сложенные вместе кулаки, молча и задумчиво следил за движением смоляной кисти. «И чего он сидит? – раздраженно подумал Бушуев. – Шел бы себе…»
– Что, загустла? – осведомился Алим.
– Да нет еще, мазать можно…
Окончив работу, Бушуев подошел к воде, оттер песком смолу на руках, смыл песок водой и, достав из кармана носовой платок, вытер руки.
Солнце село. Над рекой подымался туман. Где-то тихо забренчала балалайка, кто-то запел, но сразу же и смолк. Смолкла и балалайка. Алим Ахтыров встал.
– Ну, мне, брат, пора…
И похрустывая гравием под сапогами, направился к Бушуеву с протянутой вперед рукой. Бушуев взглянул на эту смуглую руку, открыто и просто ему протянутую, и почувствовал, как что-то ударило его в сердце. Он вскинул голову и увидел, что березы на яру клонятся, словно хотят повалиться, а баня Солнцевых поворачивается трубой вниз. Он пошатнулся и расставил ноги, чтобы не упасть. Собрав силы, рванулся к приплеску, присел на корточки, зачерпнул в пригоршни воды и плеснул на лицо. Потом плеснул еще раз, и еще…
– Ничего… это ничего… – пробормотал он, слизывая с горячих губ пахнущие нефтью капли.
– Однако, как тебя… – начал было Алим и замолчал, не окончив фразу.
Бушуев чувствовал его неровное дыхание за своей спиной и вдруг услышал, как осторожно зашуршали камешки, словно по ним шарили рукой. «Камень подымает, – подумал он. – Сейчас ударит…» Бушуев вскочил и быстро обернулся.
Алим стоял шагах в пяти от него, опустив руки и задумчиво покусывая белой подковкой зубов темно-лиловую губу. Левая нога его чуть вздрагивала в колене. Он долго и внимательно смотрел на Дениса, но не в глаза, а повыше, на лоб.
– А ведь ты тоже не в себе, Денис… – медленно и спокойно проговорил он, отворачиваясь.
На зеленоватом небе одна за другой вспыхивали звездочки. От лавы шумно метнулся серебристый жерех, будоража воду. Перепуганные мальки, выскакивая на поверхность, веером пустились врассыпную.
Алим вздохнул и торопливо зашагал вдоль по берегу, неуклюже переставляя ноги. Потом обернулся, и Бушуеву показалось, что в черных глазах Алима опять мелькнули красноватые огоньки, как тогда из кустов…
Часть III
…Мотик Чалкин, подпилив железный крест, привязал к нему веревку и крикнул вниз, чтоб тянули. С хохотом группа молодежи схватилась за веревку. Крест согнулся, сломался и тяжело упал наземь.
I
Жара стояла невыносимая. Ни дождя, ни ветра. На зеленовато-сером небе, выцветшем и выжженном, недвижимо застыло раскаленное добела солнце. По утрам еще видны были кое-где на горизонте розовые тучки, но уже к семи часам они бесследно таяли, и снова всползал на небо огненный шар, и снова с утра до вечера горячие волны зноя колыхались над затвердевшей, каменной землей. Проезжие телеги подымали с дороги теплую бурую пыль, она слепила глаза и толстым слоем ложилась на подоконники и на широкие листья лопухов. Ребятишки не вылезали из воды, и даже взрослые, среди дня, бросив работу, шли купаться на Волгу. Сонные, разомлевшие коровы, стоя по брюхо в реке, лениво помахивали хвостами, отгоняя надоедливых оводов.
В селе Спасском разоряли церковь – последнюю церковь в округе. Из раскрытых настежь дверей летели на паперть иконы, ризы, паникадила… С глухим стуком падали наземь колокола и тяжелые кресты с куполов. Перепуганные голуби кружились над церковью, куда-то улетали, снова возвращались и опять, в десятый, в сотый раз принимались кружиться над разоренными гнездами, молча и торопливо, без единого крика.
Руководил погромом секретарь спасской партячейки Ефим Постников. Плотный, невысокого роста, с курчавой благообразной бородой, в расстегнутой на груди гимнастерке, в легких плетеных сандалиях, он стоял под могучей березой и командовал:
– Иван! Скажи ребятам, чтобы клирос не ломали. Пущай там в торжественные дни оркестр сидит. Алтарь же и царские врата пущай начисто сносят – там сцену устроим.
Вокруг церкви стояла густая толпа народа. Тут были и спасские, и карнахинские, и отважинские. Кое-кто из пожилых людей – плакал, остальные же стояли молча, и выражения лиц были пестры, как ленты, не было общего, каждое лицо выражало свое… Некоторые хмурились и глядели исподлобья, другие – равнодушно, третьи – весело. Дети бегали взапуски и норовили украсть что-нибудь из выброшенных вещей, привлекавших своим блеском.
Пять крестов с куполов были сняты, оставался только один – на колокольне, но никто не решался лезть так высоко.
– Ну что ж, неужели охотников не найдется? – кричал Постников.
– Сам полезай! – злобно отозвалась седая женщина из толпы. – Сам затеял, сам и полезай!
– Стар, мамаша, – спокойно ответил Постников. – Кабы мне годков эдак двадцать сбросить, так и сам бы полез… Ну что ж, есть охотники? Выходи!
Тогда из толпы вышел Мотик Чалкин. Он был красен и возбужден. На курносом носу его блестела капелька пота.
– Пол-литра ставишь? – спросил он, молодцевато высморкавшись и подтянув ремень на штанах.
– Ставлю… – ответил Постников.
– Давай!
Послали за водкой. Тем временем Мотик привязал конец длинной и толстой веревки к поясному ремню, снял сапоги и долго растирал землей босые ступни. Теперь он был центром внимания, и это наполняло его душу бесконечной гордостью. Принесли водку. Одним коротким ударом ладони по дну бутылки Мотик вышиб пробку, покрутил бутылку в руках и долго, не отрываясь и закинув голову, пил водку прямо из горлышка. Выцедив всю до капли, он отбросил порожнюю бутылку, крякнул и попросил какой-нибудь закуски. Кто-то услужливо протянул ему кусок ватрушки. Мотик сжевал ватрушку, сунул за пояс железную кошку, небольшую лучковую пилу и полез на колокольню. С брусьев, на которых висели колокола, высунули в просвет длинную толстую доску, и несколько человек уселись на нее. Мотик пробрался на другой конец доски, что высовывался из просвета, помахал зрителям рукой, уцепился за карниз, подтянулся и влез на крышу колокольни.
– Хоть бы, чёрт, свалился, пьяный-то… – негромко сказал кто-то в толпе.
Мотик закинул железную кошку за крест и, осторожно переступая босыми ногами по крутой, почти отвесной, крыше, добрался по веревке до подножья креста.
На завалинке дома священника сидели Белецкий, Густомесов и Денис. Все трое специально пришли из Отважного посмотреть на погром. Поначалу собралась было и Ульяновна, но дед Северьян запретил ей идти на поганое зрелище и пристыдил еще.
Бушуеву было грустно. С этой церковью у него были связаны воспоминания о раннем детстве, ему неприятно было видеть, как ломали церковь, и он уже жалел, что пришел.
– Вы, Денис Ананьевич, в Бога веруете? – спросил вдруг Густомесов, щурясь от яркого солнца и глубоко затягиваясь папиросным дымом.
– Нет… – тихо ответил Бушуев и потупился. – А если бы я веровал, так я бы сейчас драться стал…
– Ого! – рассмеялся Густомесов. – Неужели вы драться умеете?
– Когда надо – умею…
– Да, все это, конечно, чушь… – тряхнув красивой головой, заключил Густомесов. – Образованный человек не может верить в Бога, он может верить только в науку… Не помню уж, кто это сказал – кажется, Бунин или Чехов, что вера в Бога есть суеверие, а всякое суеверие ужасно…
– Это сказал Чехов, – глядя в землю, проговорил Бушуев. – Только он сказал по отношению к бессмертию, что вера в бессмертие есть суеверие, а не вера в Бога… О Боге Чехов, кажется, никогда ничего прямо не говорил…
– Чехов был неверующий, – прервал его Густомесов. Бушуев хотел еще что-то сказать, но не сказал и замолчал.
– Нет, вот вы толкуете о Боге… – подхватил с жаром Белецкий, – но все-таки это варварство…
– Что? – спросил Густомесов.
– А вот то, что мы сейчас видим. Мне, знаете, нет особенного дела до того, есть Бог или нет Его, ужасно суеверие или не ужасно. Я вижу, что разрушается архитектурный памятник, и мне больно.
– Ах, вот что! – рассмеялся опять Густомесов. – Ну, ведь вы и сами зодчий!
– Да не в этом дело… – досадливо поморщился Белецкий. – Зодчий я или не зодчий, а я прежде всего, говоря вашим языком, образованный человек, и я не могу спокойно смотреть на разрушение памятников нашей культуры. Помню, взрывали в Москве храм Христа, и – верите ли – я чуть не разрыдался… Да-с, чуть не разрыдался, хотя лично мне этот храм как архитектурное сооружение не особенно-то и нравился: что-то громадное и довольно нелепое. Но все-таки монументальный памятник, фрески Васнецова. Ведь они погибли, фрески-то эти. А знаете ли вы, – оживился Белецкий, – что вот эта деревянная церквушка, которую ломают, изумительный образец церковного зодчества середины прошлого столетия? Взгляните на пилястры! Взгляните на окна!