Вчера она точно так же сидела тут в приемной, соединяла, докладывала. А потом Шубин позвал ее к окну, и она увидела там его… Что это, если не судьба, увиденная из окна? А до этого предсказанная во сне. Судьба по имени Герман Либлинг, известный в городе как убийца… А если он ни в чем не виноват? И кровь на его рубашке – его кровь, и та резня в парке пятнадцатилетней давности – это просто еще один городской миф? Злобная небылица, породившая еще более злобные и жестокие людские выдумки?
Вера Захаровна увидела в электронном списке знакомый номер. Она знала его наизусть, это был номер мобильного жены Шубина Юлии. Ах да, он же звонил ей вчера сразу же после того, как дал ей, Вере Захаровне, это нелепое поручение, приведшее ее в «Чайку», столкнувшее ее с судьбой лицом к лицу. До номера Юлии Шубиной в списке входящих был и еще один. Вере Захаровне он показался тоже знакомым. Через секунду она вспомнила, что это за номер. Изумлению ее не было границ. Она подвинула к себе блокнот и переписала цифры. Но тут ее внимание привлек какой-то шум за окном. Она оставила блокнот на столе, поднялась и…
И увидела Германа Либлинга на той стороне площади возле салона его сестры Кассиопеи. Он вышел из машины, подошел к двери и позвонил. Ему открыла Кира. Вера Захаровна смотрела на них из окна.
Чудесная пара, ничего не скажешь. Он, ее любовник, ее жизнь, ее судьба, и эта… эта девчонка, длинноногая, ветреная и глупая, как пробка, глупая, как все их дебильное поколение двадцатилетних, которые только еще начинают жить и уже так беспардонно чувствуют себя в этой жизни истинными хозяевами.
Герман и Кира скрылись за дверью. Он и она. Вдвоем. Сегодня утром Вера Захаровна спросила его: «Я увижу тебя снова?» – и он сказал: «Конечно». И вот она увидела его снова – с этой девчонкой, с этой размалеванной куклой. Они сейчас там, в салоне за закрытой дверью. Кровь прилила к лицу Веры Захаровны. Она вцепилась в подоконник, ощущая, как ногти ее, точно когти фурии, входят в пластиковое покрытие «под мрамор». Вонзаются, оставляя следы, и словно не пластик уже это, а упругая и одновременно податливая плоть, как во сне, приснившемся не ей, нет, кому-то другому, во сне, так и не рассказанном до конца там, в комнате без окон, над белым кругом из букв. И плоть жалкая, смертная, страшащаяся боли и смерти, трепещет каждой жилкой своей, каждым своим кровеносным сосудом. Содрогается, корчится от ужаса. И кровь вот-вот брызнет наружу из-под ногтей-когтей, забьет пурпурным фонтаном и обагрит… Вера Захаровна задохнулась. Ревность? Это, значит, и есть ревность? Вот она какова, когда в свои пятьдесят вы ревнуете своего любовника к этой… к этой юной прекрасной дряни…
Вера Захаровна почувствовала боль – не в сердце бешено бьющемся, нет. Ноготь сломался, не выдержав, сведя на нет весь ее аккуратнейший офисный маникюр.
В салоне же в это самое время находилась и Марина Андреевна Костоглазова, но Вера Захаровна этого не знала. А если бы знала, то ревность ее от этого бы не улеглась, как морская волна.
– Привет, – сказал Герман Кире так, словно знал ее сто лет. – Сестра моя здесь? Позови-ка ее, детка, скажи, брат приехал.
– А ее нет, она уехала, – Кира глядела на него во все глаза.
Он тоже оглядел ее оценивающе с ног до головы и повернулся к Марине Андреевне.
– Скоро она будет? – спросил он у нее.
– Я не знаю. Я ее не застала.
– Недурное местечко, – Герман кивнул на стены. – Вам нравится?
– Да, очень. – Марина Андреевна Костоглазова чувствовала себя не в своей тарелке. Никогда прежде в жизни ей не доводилось разговаривать с таким красавцем. А когда красавец с внешностью киногероя и мрачной шокирующей репутацией обращает внимание на такую женщину, как Марина Андреевна, – москвичку, волей обстоятельств заброшенную в захолустный городок, то в ее душе тоже, как цунами, поднимается волна – не ревности, а забытых чувств и переживаний, совсем уже смущая, лишая самообладания.
– Я Герман Либлинг, – сказал он. – Рад, что у моей сестры такие очаровательные подруги. Малышка, – он улыбнулся Кире, – а может, рискнем позвонить сестре, а?
Но звонить на мобильный Кассиопее не пришлось. На площади снова послышался шум мотора, и у салона остановилась еще одна машина – на этот раз ее. Кассиопея вошла как хозяйка, увидела брата и… Марина Андреевна и Кира с порога заметили, как она изменилась в лице.
– Привет, я к тебе, надо поговорить, – все так же просто, буднично сказал Герман, точно он расстался со своей сестрой только час назад.
Они вдвоем поднялись наверх.
Вера Захаровна в это время все еще стояла у окна, точно сомнамбула. Телефон звонил. Она не соединила Шубина. Он зазвонил снова, Шубин сам переключил и взял трубку.
Вера Захаровна, не отрываясь, смотрела на салон. Он там. И эта подлая смазливая девка тоже там. И сестра его вернулась и тоже там с ними, с ним.
– Я отъеду на некоторое время. Из энергокомпании если явятся, пусть подождут.
Вера Захаровна обернулась – Шубин стоял за ее спиной. Крайне взволнованный. Ему только что позвонил прокурор Костоглазов, но Шубин не сообщил своей секретарше, что возвращается в прокуратуру.
– Что вы сказали, Всеволод Васильевич?
– Я отъеду, энергетики приедут, пусть ждут.
На площади раздался визг тормозов. Возле салона красоты остановился милицейский «газик». Оттуда как горох посыпались экипированные до зубов патрульные. Начали стучать, барабанить в дверь. Ворвались внутрь. Вера Захаровна почувствовала, что ей трудно стоять, ноги не держали ее, но и сесть в свое кресло она не могла.
На ее глазах трое дюжих патрульных в бронежилетах вывели из салона Либлинга, заломив ему руки назад, и, как арестанта, грубо втолкнули в машину.
Глава 26
Шантаж
Сцена, разыгравшаяся в стенах прокуратуры, так и осталась неизвестной для Сергея Мещерского и его компаньона Фомы. Они при ней не присутствовали, а слышали впоследствии лишь ее отголоски, подхваченные и перетолкованные городом по-своему. Но все произошедшее в этот день в стенах прокуратуры стало прологом к тем жутким и трагическим событиям, которые обрушились на Тихий Городок и окончательно лишили его покоя.
Германа Либлинга доставили к прокурору Илье Костоглазову. Он вызвал своего помощника и приказал: «Никого ко мне не пускать». В это время у него в кабинете уже находились Всеволод Шубин и Иван Самолетов. Самолетов как явился вторично со своим предложением, так и сидел в конце длинного совещательного стола с непроницаемым видом. Мэр Шубин расхаживал по кабинету – от окна к двери, как тигр в клетке. Он был взвинчен, возвращение в прокуратуру не далось ему даром. Однако за чаем или водой, для того чтобы запить новую порцию своих таблеток, в приемную на этот раз не посылал.
Германа Либлинга ввели в кабинет все те же ражие стражи порядка. Костоглазов кивком отослал их за дверь, и они остались в приемной – на всякий пожарный.
Герман оглядел собравшихся. Когда-то он хорошо знал их всех. А они знали его.
– Салют, пацаны, – сказал он. – Рад встрече с вами безмерно. Только ради того, чтобы свидеться наконец нам всем, не стоило ломать мне руки и пугать до смерти мою сестру.
– Вот что. – Прокурор Костоглазов встал из-за стола. Утром, беседуя с Мещерским, он был в гражданском костюме, а теперь переоделся в форменный мундир. Голубизна этого прокурорского мундира ярко выделялась на белой офисной стене. – Вот что, гражданин Либлинг, если не хотите неприятностей, убирайтесь из города. Чтобы через час и духа вашего здесь не было.
– Вот те раз, а я ведь только что приехал. Вчера. И сразу канать? – Герман пожал плечами. Удобно уселся на стул возле прокурорского стола, хотя Костоглазов не приглашал его садиться. – Это как же понимать, а? Взашей, значит? А еще старые друзья. Я ехал, о встрече этой, может, мечтал. Два ящика коньяка французского, может, привез в багажнике. А вы – вон из города?
– Уезжай по-хорошему Герман, – сказал Самолетов.
– А ты-то что, Вань? Ну, они ладно – власть, – Герман обернулся к нему. Все общение опять-таки происходило в странной, почти парадоксальной манере, и это непременно отметил бы Мещерский, случись он здесь. Словно и не было долгих пятнадцати лет. Словно и не было никаких перемен в виде возраста, социального статуса и всего такого прочего. Словно и не было между этими четверыми ничего, кроме того, прошлого – недосказанного, недоговоренного, но от этого отнюдь не забытого. – Они власть, отцы города. Это ж надо, Севка с Илюхой Костоглазовым – отцы. Илья, ты ж вроде в Москве обретался?
– Ты что, справки обо мне, что ли, наводил? – прокурор Костоглазов назвал «гражданина Либлинга» на «ты».
– Зачем сразу справки, что уж, старый друг и поинтересоваться не может, как там кореш его юности, что поделывает?
– Мы друзьями никогда не были, – отчеканил прокурор. – С тобой – не были.
– Значит, выкинули из Москвы? А ты, значит, сюда к Шубину. Ну правильно, ход беспроигрышный, – Герман улыбнулся. – Сева, а я про тебя в газете читал. Ба-альшое интервью. Умное. Перспективы развития региона. И что-то там насчет «Единой России» – бодрое такое, прагматичное. Депутатско-мэрское, – он скривил свое красивое лицо в гримасу. – Что-то еще там по поводу электрификации района. Я тут по улицам прогулялся – темно в нашем городке, как в ж… как было при нас и при наших родителях, царство им небесное, так и теперь. А у меня в связи с этим к тебе, Сева, как к отцу города предложение. Могу поставить городу фонари на солнечных батареях. Очень выгодно и экономично. В Европе и в Канаде, например, вовсю используется – на улицах там, в парках городских.