более такой силы, просто так не потушить. Либо он мало-помалу потухнет сам, через несколько месяцев или даже лет, либо…
– Да?
– Его ликвидируют.
К тому времени, как мы приехали в Абадан, пожар бушевал несколько месяцев. Огонь на нефтяных скважинах потушить очень трудно, его не удалось побороть ни в мае, ни в июне, он распространялся по всей округе. В скважинах вместо нефти теперь была вода из Каруна, но пламя не угасало: горела даже вода. Поговаривали, что рабочие то и дело теряли сознание от ядовитых газов. Иностранцы из города перебрались к заливу, а вслед за ними и все иранцы, у кого оставались хоть какие-то средства. Город замер, тысячи рабочих слонялись без дела, и ходили слухи, что если пожар не потушат в ближайшее время, то беспорядков не миновать.
В конце июня из Хьюстона вызвали Майрона Кинли[41], признанного во всем мире авторитетного специалиста в тушении пожаров на нефтяных скважинах. Кинли был коренастый, в шрамах, заработанных за те долгие годы, что занимался своим делом, и вдобавок хромал. Он тотчас откликнулся на призыв и вылетел в Иран: от Техаса до Абадана было без малого тринадцать тысяч километров.
Стоял июль. За месяц в Абадане Майрону Кинли с подручными так и не удалось погасить огонь. А сейчас ему нужно было решить, что делать со мной.
– Уберите ее отсюда к черту, – велел он по-английски, завидев меня. Кинли указывал на меня, но обращался к Гольшири. Я сперва приняла Кинли за одного из рабочих, но, приблизившись, разглядела, что глаза у него голубые. Он был в каске, лицо и руки покрывала сажа.
Гольшири подошел к Кинли, ответил ему, тоже по-английски (я с трудом понимала их разговор):
– Как вам известно, мистер Кинли, власти разрешили нам снимать пожар. Эта женщина из моей группы, и я настаиваю на том, чтобы она осталась с нами.
– Послушайте, мистер…
– Гольшири.
– Мистер Гольшири, – по-техасски протяжно повторил Кинли. – У меня тут работают сто человек. – Он вытер лоб тыльной стороной ладони и сплюнул в песок. – Трое уже погибли, пытаясь потушить пожар, и я считаю, нам еще повезло. Да, повезло. Мне безразлично, кто вам чего разрешил, но я не возьму на себя ответственность за жизнь этой женщины, так что уберите ее отсюда – или никаких съемок.
Так я очутилась в палаточном лагере по другую сторону нефтяных скважин. Гольшири сказал, что там одни женщины, и я решила осмотреться.
Кипенно-белые палатки чуть парусили на ветру. Приблизившись, я заметила фигуры в чадрах. Явись я с непокрытой головой, со мной даже разговаривать не стали бы, поэтому я сняла шарф, расправила и повязала на голову. Женщины в лагере были в малиновых платьях и малиновых чадрах. Смуглые (арабская кровь), с густо подведенными сурьмой глазами и татуировками на руках. Я сперва держалась поодаль, но пить хотелось ужасно, а воды у меня с собой не было. Одна из женщин стояла возле костра и, несмотря на жару, готовила в железном котле пищу. Я наблюдала за ней, не зная, как подойти, но тут женщина положила половник и сама направилась ко мне.
– Что вы хотели, ханум?
Она, как и остальные, была смуглая, черноглазая. Под ее красной чадрой, почти касавшейся земли, круглился живот. Женщина была очень красивая: лицо сердечком, ямочки на щеках. Больше всего меня поразили ее бусы. Издалека казалось, будто они из серебряных монет, но, когда она приблизилась, я разглядела, что они сделаны из крышечек от кока-колы.
– Прошу прощения, но я приехала из Тегерана…
Женщина округлила глаза, цокнула языком.
– Из Тегерана!
– Да.
К нам подошла еще одна женщина, постарше, с таким же лицом сердечком и насурьмленными глазами. Внешнее сходство и привычный жест, каким старшая положила руку на плечо младшей, подсказали мне, что передо мною мать и дочь.
– Мы приехали снимать фильм о пожаре, – поприветствовав старшую, пояснила я.
Если она и удивилась, то ничем этого не выдала. Женщина долго молчала, я уже отчаялась услышать ответ, но наконец она спросила:
– Зачем?
Вопрос меня озадачил. Я не сомневалась в том, что происходящее в Абадане нужно запечатлеть, но женщина явно была умна: от такой общими фразами не отделаешься.
– Чтобы показать, как вы от него пострадали, – нашлась я.
Женщина, помявшись, знаком пригласила меня в палатку.
Я зашла, сняла с шеи фотоаппарат и уселась на полинялый истертый ковер. В палатке были еще три женщины: они уставились на меня со спокойным любопытством. Одна из них встала, приготовила чай, положила в него чересчур много сахару и подала мне в медной кружечке. Сперва я с трудом понимала, о чем беседуют женщины: их диалект был мне незнаком. Я больше слушала, чем говорила, и, видимо, этим расположила их к себе: мало-помалу они принялись расспрашивать меня о том о сем.
– Где ваш муж? – поинтересовалась одна.
Я махнула рукой, мол, там, а где именно, понимайте как хотите: то ли с остальными мужчинами на пожаре, то ли вообще на другом континенте.
– С едой здесь трудно? – уточнила я, не дожидаясь новых вопросов.
– Да, – потупясь, ответила женщина помоложе, – и с водой.
– Нас увезли из деревни, – пояснила ее мать, – велели сидеть здесь, в этих палатках. Иностранцы все разъехались, а наши мужчины каждый день идут на скважины. По четырнадцать часов кряду работают в огне, возвращаются поздно вечером, одурев от жары и усталости.
– С тех пор как начался пожар, – подхватила молодая, – дети все время кашляют, старики болеют, слабнут.
– Дюжина коз издохла. А те, что остались, хиреют да дичают.
Я отпила глоток чая, поставила кружку.
– Мина! – позвала старшая женщина, и в палатку влетела девочка. Ручки тонкие, как веточки, но одета точь-в-точь как старшие и в малиновой чадре. Большие карие глаза подведены сурьмой. – Покажи ханум, что ты нашла вчера.
Девочка во все глаза смотрела на мои брюки и фотоаппарат у меня на шее: она явно не привыкла к чужим, но ослушаться матери не посмела. Пригнувшись, мы вышли из палатки, и она повела меня куда-то, время от времени оглядываясь, чтобы убедиться, что я иду за ней. Мы вышли из лагеря и чуть погодя очутились на поляне в тени огромной пальмы с серым иссохшим стволом. Кора местами лопнула, плоды сморщились и почернели от зноя. Девочка присела на корточки и указала пальцем на что-то, лежавшее на песке. Я наклонилась, посмотрела, куда она указала.
Птица. Это была птица. Крылья распластаны, клювик стрелой устремлен в небо. Я тронула птицу пальцем. Косточки колючие, хрупкие, влипшие в землю перышки в нефти и иле. Казалось, птица погибла, пытаясь взлететь. У меня защипало глаза. Я подняла голову, и девочка указала мне на другой птичий трупик, потом еще на один. На земле лежала по меньшей мере сотня мертвых птиц.
Вернувшись в палатку, я сняла крышку с объектива, открыла затвор. Женщины поначалу закрывались руками или чадрой, но постепенно их робость и настороженность ослабли, а потом и прошли вовсе. Молодую женщину с лицом сердечком и бусами из крышечек я нашла на краю лагеря. Солнце било ей в лицо, бусы блестели. Я вскинула фотоаппарат. Щедрый, чистый свет. Женщина по ту сторону объектива явно ждала, пока я сделаю кадр; я навела резкость и щелкнула затвором.
Вечером я развешивала свежевыстиранные простыни во внутреннем дворике, как вдруг сзади послышались шаги. Я обернулась и увидела, что на меня смотрит Гольшири.
– Ну и как там, в лагере? – спросил он. То ли его это правда интересовало, то ли он просто хотел завязать разговор.
– Там все грустно, – ответила я. – Однако красиво. Женщины как умеют опекают стариков и детей, но у них много хворых. Там все болеют. Я кое-что сфотографировала…
– Они согласились фотографироваться? – удивленно перебил Гольшири.
Он подошел ближе, так близко, что я почувствовала его тепло и запах пота после целого дня под солнцем. Я сунула прищепки в карман, отошла от веревки.
– Не сразу. Сперва мы друг друга толком не понимали. Они недоумевали, зачем я приехала из Тегерана и задаю им вопросы. Да и диалект их мне незнаком. Но в конце концов они рассказали мне о пожаре.
– И что же?
– Говорят, дети от него болеют, кашляют