часов. Уставился на меня красными воспаленными глазами.
– Ну, в чем дело?!
– Вы здоровы, господин капитан?
– Здоров! Идите, займитесь чем-нибудь!
Он хотел захлопнуть дверь, но я удержал ее.
– Что вы делаете? – Я старался быть вежливым.
– Ничего я не делаю! – Бреннер был явно не в себе.
Я заглянул через его плечо в каюту. Ольги не было, конечно, и никого там не было. Книги и рукописные листы были разбросаны в беспорядке по койкам и столу.
– Идите, мичман, идите! – прошипел Бреннер с такой злобой, что я отшатнулся, и он тут же захлопнул дверь.
Что с ним такое? Я сказал через дверь:
– Господин капитан, если вы не выйдете к вечеру, я доложу Государю.
Ответа не последовало.
На палубе меня снова атаковал капитан Христофорыч:
– Как господин Бреннер? Здоров?
– Почему вас так беспокоит его здоровье?
– Да как вам сказать? Плохие люди были эти ученые.
– Сатанисты они были.
– Вот-вот. Они мне сразу не понравились.
– Так зачем вы пошли с ними?
– А деньги хорошие платили. Очень хорошие. И в нашем пароходстве мне приказали их, значит, на Ангару доставить. А пароходству кто-то еще приказал. И вот мы с Енисея пошли на Ангару, чего уже лет двадцать никто не делал.
– Почему?
– Потому что на Ангаре пороги. С Енисея до Братска через них почти невозможно пройти. Многие пытались … На берегу даже построили цепную переволоку – целую систему перетаскивать суда, но она давно не действует …
– Как же вы прошли?
Капитан Христофорыч помолчал для значительности.
– А вот будто черт нас перенес. Они мне сказали: «Иди, капитан, не сомневайся». И я пошел. Сам теперь не понимаю, как я решился. За штурвалом стоял, бросало нас на камни … Думал, все, конец, но прошли …
– Когда вы вышли из Красноярска?
– Двадцатого июля.
– Вы точно помните?
– Конечно.
– И Распутин был с ними?
– Это вы про здорового борова? Был такой.
– Когда он сошел на берег?
– Так со всеми, в Братске …
Это было совершенно невозможно. Как Распутин мог оказаться на станции под Красноярском, а потом в тайге у нашего костра в такие сроки? Наверняка в тех документах, что сейчас у Бреннера, было какое-то объяснение всему этому, но после двух суток без сна меня уже ничто особенно не удивляло и не трогало.
– Сатанисты, говорите? А если они нас найдут? – встревожился Христофорыч.
– Не найдут.
– Почему вы так уверены?
– Они умерли.
Капитан Христофорыч посмотрел на меня внимательно.
Вечером мы собрались в салоне – я, Каракоев, Лиховский и Царевны. Теплый свет керосинок обещал уютный вечер. Посиделки эти придумала Анастасия, чтобы выманить наших пьяниц из их берлоги. Царевны потребовали: никакого алкоголя за столом, только чай. Не было ни Государя, ни доктора Боткина, ни Демидовой. Бреннер тоже не явился, хотя его настойчиво приглашали. И даже Ольга стучалась в его дверь, но он не открыл и ответил, что занят. Неслыханная дерзость!
Было уже прохладно, и Царевны кутались в платки. Каракоев и Лиховский, конечно, не успели протрезветь, но старались выговаривать слова отчетливо. Шутили о своем запое и капитане Христофорыче, но невесело. Первый раз мы так собрались после смерти Государыни и Алексея. Общее горе не сближало. Во время перехода до Братска даже костер по вечерам не собирал нас вместе.
Разговор не клеился, и Царевны запели. После первого псалма я вышел на палубу. Внутри у меня все дрожало. Не хватало еще снова пустить слезу на глазах у всех, я и так уже прослыл в нашем «семействе» Плаксой-морячком. Так что заплакал только на палубе. Сюда их голоса долетали издалека, с неба.
Воздух сырой и прозрачный, но сквозь слезы яркие звезды на черном небе расплывались нечеткими точками. Ночью невозможно идти по реке, не видя берегов и фарватера. Кораблик наш встал на якорь, команда притихла в трюме, там тоже слушали.
Голоса певуний смолкли и тут же зазвенели снова, но теперь это были три голоса. Анастасия вышла ко мне, стала рядом у борта и взяла меня за руку.
– Почему вы меня не любите? – Это прозвучало, как «я люблю вас».
– Я люблю вас, – сказал я.
– Нет, не любите. Вы за столом смотрели на Таню.
– Потому что она сидела напротив.
– Ну да, я сидела рядом, и вам трудно было поворачивать ко мне голову.
– Я держал вас за руку.
– Но голову поворотить вам было лень. А еще вы смотрели на Олю.
– И на Ольгу, и на Татьяну, и на Марию, и на вас.
– Вот-вот, на меня в последнюю очередь.
Серебряные голоса слетали к нам с хрустальных звезд.
– Как в сказке, – снова прошептала Настя. – Старшие братья разобрали себе старших сестер-красавиц, а младшему брату-дурачку досталась младшая сестра-дурнушка.
– Это кто вам сказал, что вы дурнушка?
– Вы никогда не говорили мне, что я красивая.
Моя некрасивая Настенька, прекрасная …
– Вы красивые, – сказал я.
– Что вы сказали?
– Вы все красивые …
– Идите к черту!
Она попыталась вырвать свою ладонь из моей, но я держал крепко.
– Мы, наверно, умрем скоро, а вы так меня и не полюбите, – сказала она просто.
– Я люблю вас.
– Нас … И Таню, и Машу, и Олю? Я раскусила вас. Вы развратник, Леонид.
– Что? – я засмеялся. – Что вы такое говорите!
– Развратный Плакса-морячок, – сказала она печально. – Впрочем, я всегда это знала.
Прозвищем Плакса-морячок наградил меня Государь. В одно прекрасное корабельное лето я подносил мячи на теннисном корте в финских шхерах. Играли Государь и Татьяна Николавна. Другие Царевны сидели тут же на траве, в белых платьях и соломенных шляпках, а вокруг слонялись придворные в легких летних туалетах на фоне изысканного нашего «Штандарта», возносившего к небу стремительные мачты. Не было большего счастья, чем лететь за улетающим мячом, а потом вложить его прямо в руку Татьяне, или Ольге, или самому Государю. И тут мне на смену боцман привел другого юнгу – я заступал в наряд по камбузу. Уйти от радостного звона мяча, от звонкого голоса Татьяны, от звенящего хора кузнечиков в трюм, на темный камбуз к жирным тарелкам и тряпке со шваброй … Я разрыдался, да так, что Государь опустил ракетку.
– Боцман, что вы там делаете с мальчиком?
– Виноват, Ваше Императорское Величество! Служба! Пора юнге Анненкову на камбуз заступать.
Я знал, что это конец, что меня сегодня же спишут с яхты, что натирать мне все лето полы в кронштадтской казарме, но остановиться не мог – вселенское отчаяние разрывало сердце, и я рыдал, двенадцатилетний дылда в бескозырке с золотыми буквами