Эрнст. Мама говорила о Хенрике весьма дружелюбно. О том, что ты сейчас рассказала, она не упоминала. Она сказала, что вы счастливы, что у вас все хорошо, что ты, кажется, довольна, и она этому рада.
Анна. Да. (Молчание.) В октябре он получил письмо, написанное дрожащим, почти неразборчивым почерком. От деда. (Молчание.) Его дед просил о примирении. (Молчание.) Он хотел, чтобы мы с Хенриком приехали. Писал, что хочет попросить у своего внука прощения. (Молчание.) Хенрик показал письмо мне. Я спросила его, что мы будем делать. Он ответил совершенно спокойно, что не видит оснований для примирения с этим человеком.
Эрнст. А ты?
Анна. Я? А что я могла сделать? Иногда я ничего не понимаю. Иногда передо мной разверзается пропасть. И я отхожу в сторону, чтобы не упасть туда.
Эрнст. А можно отойти в сторону?
Анна. Я отхожу. И молчу. Через два-три часа все приходит в норму, и Хенрик опять самый нежный, веселый, милый человек на свете… Ну, да сам увидишь.
Эрнст. Анна!
Анна. Нет, нет! Он пришел.
(Я пишу о том, что вижу и слышу, иногда дело так спорится, что я забываю прислушаться к интонации, которая бывает важнее слов. Нет ли в голосе Анны налета настоящего, подавленного страха? Воспринимает ли Эрнст ее возможное беспокойство? Занималась ли Анна в своих мыслях тщательно скрываемыми и редко обнажаемыми ранами Хенрика, воспаленными, незалеченными ранами его души? Или она слишком занята сегодняшним днем, всем новым и неожиданным? Анна способна быть легкомысленно-отважной. Хенрик — человек мягкосердечный, любящий и по большей части веселый. Чередой проходят дни. Сами не зная почему, Анна с Хенриком начинают воспринимать друг друга все более отстраненно. «Откуда мне знать почему», — говорит извиняющимся тоном Анна. «Разве мне дано понять?» — потрясенно спрашивает Хенрик. «Не всегда же это возможно!» — возражает Анна. «Не знаю, почему меня должна мучить совесть», — бормочет Хенрик.)
Хенрик, громко топая, входит в прихожую: «Эрнст тут? Эрнст приехал!» На нем военный полушубок, вязаная шапка, шея и подбородок обмотаны вязаным шарфом. Брюки заправлены в меховые сапоги, в руках кожаный чемоданчик с пасторским сюртуком, ризой и деревянной шкатулкой, где лежит священный реквизит для причастия. У его ног вьется лапландский пес Як.
Когда Эрнст появляется в дверях столовой, Як, окаменев от отвращения, грозно рычит. «Молчать, Як! — кричит Анна, беря его за ошейник. — Это же Эрнст, глупая псина, мой брат, мы пахнем одинаково, если ты соблаговолишь принюхаться!»
«Дорогой мой Недотепа, как я рад тебя видеть», — говорит Хенрик, обнимая зятя. «Дорогой мой Плут, дай-ка посмотреть на тебя. Черт, ну и здорово же ты раздался! — восклицает Эрнст, хлопая Хенрика по щекам. — Прямо настоящий пират. Куда делся элегический поэт?» «Лес полезен для здоровья», — отвечает Хенрик, стаскивая с себя перчатки, шапку, полушубок и сапоги.
Он обнимает Анну и Эрнста и внезапно говорит: «Вот теперь я счастлив». Он растроган до слез, руки его опускаются, он приказывает Яку поприветствовать Эрнста и говорит, что Як — его оруженосец. В этих местах нужен защитник такого калибра. «Кстати, Як у нас большой церковник, — говорит Анна. — Когда Хенрик читает проповедь, он лежит в дверях ризницы. Знает и алтарную службу, и причастие. Нам надо немедленно садиться за стол! В семь придут женщины». «Какие женщины?» — спрашивает Эрнст. «По четвергам у нас кружок рукоделия, на него приходят женщины, и молодые, и старые, из всего прихода. Иногда собирается до сорока душ, тесновато бывает. Хенрик читает вслух, а потом мы пьем кофе, каждая приносит с собой что-нибудь к кофе. Погоди, сам увидишь, это вовсе не так глупо. Когда мы только сюда приехали, все сидели по домам. Теперь начинается хоть какое-то общение! Погоди, сам увидишь».
Моя мать рассказывала кое-что об этом кружке рукоделия. Сразу по приезде, приведя в порядок свой дом, они принялись систематически обходить прихожан и знакомиться. Анна сообщала, что по четвергам в семь вечера в пасторской усадьбе двери открыты для всех желающих. Устраивается кружок рукоделия с чтением вслух и вечерней молитвой.
Подозрительность со стороны жителей была очевидна: ага, ну-ну, новая метла! Пятидесятники и члены миссионерского союза отвергли приглашение: это соблазн дьявола. Коммунисты воротили нос: еще чего, чтобы их бабы распивали кофе с церковью, денежными мешками и военными — никогда. Безработные качали головами — что за штучки! Ведь с собой надо еду приносить. Кто, черт возьми, может принести с собой какое-нибудь угощение, когда тут не знаешь, как прожить день. Так что поначалу народу собиралось — кот наплакал. Приходило несколько набожных особ из крупных усадеб да три пожилые женщины из рабочего поселка, наверно, в знак протеста против взглядов, царивших на кухне дома. Постепенно (но очень медленно) любопытство победило. К тому же — и этого не следует забывать — моя мать была профессиональной медсестрой, а до местного врача приходилось добираться двенадцать километров по плохой дороге, акушерка же была в постоянных разъездах. Мать умело врачевала человеческие недуги, детей, животных и цветы. После консультации с врачом она приобрела небольшой набор инструментов и безопасных лекарств. Недугов было хоть отбавляй, и мать чувствовала себя значительной и деятельной. Отец, по свидетельству матери, делал скромные, но несомненные успехи.
Все началось с несчастного случая в заводской кузне. У одного рабочего оторвало руку, и он скончался от потери крови до прибытия врача и «скорой помощи». По традиции, бригада хотела бросить работу и разойтись по домам, так было заведено, когда кто-нибудь умирал. Руководство воспротивилось, ссылаясь на поставки и сроки (шла война, на заводе производили важную военную продукцию). Внезапно гнев выплеснулся наружу. После унижений 1909 года и разыгравшихся следом боев местного значения противоречия, загнанные внутрь, продолжали свербеть. Выключили рубильники, машины остановились, цеха и люди утонули в свинцово-серых сумерках.
Когда из заводской конторы наконец-то прибыл директор Нурденсон, пастор уже был там, он сидел на скамейке у стены с несколькими пожилыми рабочими. Остальные стояли, сидели или лежали прямо на полу — в конце августа было еще тепло. Нурденсон заговорил спокойно и вежливо, только одно колено у него сильно дрожало. Никто не ответил. Он обратился к пастору, тот тоже промолчал — сумерки, тишина, жара. Покинув кузню, Нурденсон позвонил настоятелю. Настоятель потом вызвал к себе пастора и сделал ему выговор, ссылаясь на несколько туманные слова Учителя о том, что, мол, Богу Богово, а кесарю кесарево.
Эпизод обсуждался на заводе и в усадьбах, вероятно, в несколько приукрашенном свете. Пастора посчитали одним «из наших». К тому же он легко сходился с людьми, у него была хорошая память на имена и лица, он навещал стариков и больных, говорил с ними просто и понятно, иногда пел какой-нибудь псалом или что-то другое, подходящее к случаю. Он без шума реформировал предконфирмационное обучение — знакомил своих учеников с вопросами, которые задаются во время конфирмационного экзамена, и ответами на них, отменил домашние задания и говорил с ребятами о том, что было интересно и им, и ему самому. Раз в месяц он устраивал вечера для прихожан, чаще всего в пасторской усадьбе, потому что протопить часовню было слишком трудно. Заказал в издательстве Социального церковного управления диапозитивы и отпечатанные лекции. Навестил главу Миссионерского союза и предложил сотрудничество. Шаг оказался неподобающим. Настоятель запретил контакты подобного рода, и миссионерский пастор в язвительных выражениях ответил отказом.
В приходе, без сомнения, началась скромная духовная деятельность, что было выгодно и Миссионерскому союзу, и пятидесятникам, поскольку конкуренция и борьба за души усилились и обострились. Вообще-то после того, как улеглось первое любопытство, пастору приходилось читать свои проповеди в довольно-таки пустой часовне, в большой церкви пустота была еще заметнее. Но мало-помалу, страшно медленно, на мессы и вечерние псалмопения стало приходить все больше людей.
К этому следует добавить, что мать с отцом были красивой парой, жившей в очевидном согласии на ярко освещенной сцене пасторской усадьбы с дверьми нараспашку. Никто не ставил под сомнение их благие намерения.
Собрание кружка рукоделия — процедура неспешная, но имевшая успех, особенно зимой. Этим вечером в семь часов в пасторской усадьбе собралось двадцать девять женщин. Они основательно закутаны, в руках мешочки с рукоделием и угощение (у каждой корзинка, в ней — термос с кофе, сливки, сахар, чашка, ложка, блюдце, а также булочки и печенья в разных количествах и разного качества). Корзинки принимают Миа, Мейан и несколько дежурных конфирмантов. Обеденный стол быстро переоборудуют в кофейный, принесенный с собой кофе (с цикорием, кстати, поскольку идет вторая военная зима) сливают во вместительный хозяйский медный кофейник. Итак, гости снимают с себя многочисленные одежки, на стульях в прихожей и на лестнице растет гора пальто и шуб, женщины воспитанно сморкаются, приглаживают волосы перед зеркалом, слышны сдержанный гомон и гул. Анна и Хенрик, стоя в дверях, приветствуют пришедших. Керосиновые лампы, свечи, огонь в кафельных печах, внесенные в столовую столы и все имеющиеся и занятые у соседей стулья. «Здравствуйте, здравствуйте, добрый вечер, как хорошо, что вы, фру Пальм (Густавссон, Даниэльссон, Юханссон, Юханссон, Юханссон, Талльрут, Гертруд, Карна, Альма, Ингрид, Текла, Магна, Альва, фру Дебер, Гюлльхеден, Андер, Мэрта, фру Флинк, Веркелин, Крунстрём) сумели прийти, захотели прийти, у нас сегодня много народа, несмотря на мороз. Это мой брат, Эрнст Окерблюм, он только что приехал из Норвегии, там, кажется, еще холоднее. Сейчас будет очень кстати выпить по чашечке кофе, мама прислала мне сто граммов настоящего яванского. Мы высыпали его в кофейник. Фру Веркелин, я приду к вам завтра, если вас это устроит, и посмотрю вашу свекровь».