Не страх перед уничтожением все и вся в случае сдачи города удерживал ленинградцев от мысли о капитуляции. Я, правда, и не помню — знали блокадники приказ Гитлера об апокалипсическом уничтожении города и жителей и в том случае, если будет выкинут белый флаг, или нам никто про это и не говорил. Никакой это роли не играет. Не безысходность, а ненависть была главным.
Все, что, так и не удержавшись, пишу о себе, есть в «Блокадной книге». Удивительно много повторяется в воспоминаниях блокадников одинакового, прямо тавтология. И с такой же удивительной точностью авторы объясняют, почему разрешают себе эти многочисленные повторы. Их пример о четырех Евангелиях, которые Репин и Толстой попытались соединить в единую историю жизни Иисуса Христа, замечателен.
Да, все вроде бы у всех повторимо, но и неповторимо. Все требует выслушивания и взгляда со всех четырех сторон света, если обрек себя на подвижничество в поиске правды.
Где покоробило?
«Сквозь годы многое в блокаде светится поэтически, проступает романтика общего подвига». Это после сообщения о том, что некоторые в блокаду писали стихи. Дальше подробно объясняется, что дело идет о сознании историзма (сквозь память о голоде, холоде, трупном ужасе).
Конечно, есть высокий мажор: «Ленинград устоял! Мы выстояли! Жизнь продолжается!» Но не найдены правильные, точные слова. Нельзя, невозможно: «светится поэтически, проступает романтика»… Какая, к чертовой матери, «романтика»!
Хотя мысль-то правильная. У Достоевского от минут перед казнью осталось, кажется, навсегда только видение куска синего неба и отблеск солнца на куполе собора — он это в каком-то просвете увидел. Так что в книге мысль точная, гордая мысль, но слова надо найти единственные.
Или вот я, например, легко плакал, когда при мне вспоминали блокаду или я сам вслух вспоминал ее при людях, но при чтении «Блокадной книги» ни разу не заплакал, а очень боялся, платок приготовил. Так вот, хорошо то, что я не плакал, или плохо? Выиграли здесь авторы или проиграли? Вопрос чрезвычайно сложный, тут сразу не ответишь.
Но думаю, не место рядом с жизнью и смертью говорить о литературной технологии «Блокадной книги»; о том поиске жанра, который наличествует: и магнитофон, и ремарка, крайне, как мне иногда чудится, скупая, а иногда, как мне чудится, лишняя; и монтаж, и поиск оптимального для эмоционального удара объема…
Много тут о чем можно было бы поговорить в смысле литературном — ведь это не книга репортажей или документов, это книга прозаиков, которые всю писательскую жизнь беспощадно ищут наиболее подходящий к социально-историческому моменту жанр. Это никак не журналистская книга.
Хемингуэй где-то заметил, что журналистика не становится литературой даже в том случае, если ей впрыскивают солидную дозу ложноэпического тона, и еще отмечает, что «все плохие писатели обожают эпос». Так вот тут этими грехами не пахнет, а свалиться-то, соскользнуть на этот путь было весьма даже легко.
«Блокадная книга» — это книга русских писателей, стенографирующих факты и в чрезвычайно сжатой, скупой форме думающих об основах человеческого духовного бытия, о феноменологии человеческого духа. Простите за мудрено-иностранное слово, но оно нужно здесь, потому что ленинградская блокада не только России, а мира явление. И читать эту книгу следует внимательно, не поддаваться внешней мучительно-горькой фактологии, идти в глубь книги, искать под материалом самой ужасной за всю историю человечества драмы — мысль.
1980
Из переписки В. Конецкого с А. Адамовичем
Привет пирату — на морях-океанах и в литературе!
Дорогой Виктор Викторович!
У нас важная конференция, должен делать доклад (за который по обыкновению получу головомойку) — все о ней, о войне да о бомбе.
А я, вместо того чтобы писать доклад, читаю Конецкого. Спохвачусь, отшвырну книгу, как гадюку, но рука снова за ней тянется — как у пьяницы к рюмке.
Берешь читающего открытостью, верится, что не соврет автор этот и на следующей странице, а потому стремишься туда, на следующую. Одним словом, ты — гад! Как сказали мне в поезде «Москва — Братислава» и обратно.
В подпитии (вашем с Афанасьевичем).
А на трезвую голову: Конецкий — это человек! Каких поискать! Если бы только при женщинах и начальстве не матерился.
Жму руку.
Алесь Адамович?
14.04.83.Дорогой Викторыч! (Как величают тебя морячки).
Прочел я «Вчерашние заботы» и еще раз зауважал… самого себя. Как-то получается, что, не читая, я довольно точно угадываю, знаю: Конецкий — это хорошо! Анатолий Иванов — это дерьмо. А ведь не читал ни того, ни другого всерьез.
И вот убедился, что действительно это настоящее — Конецкий. Их, настоящих, раз, два, ну, пять, ну, десять — и все, больше нет в нашей, живущей, литературе.
Так было когда-то с Распутиным: прочел и ощутил, что с этой стороны — Кавказский хребет, надежно. Уютно, спокойно делается на душе (за литературу). А с тебя самого какой спрос? И без тебя обойдется она. Кайфуй, радуйся за других.
А вот с них, с других, этой десятки — спрос. Нет, именно ты должен сделать «Ноев ковчег» — так, чтобы тюленям стало холодно, а ящерицам — жарко! Хорошо продирает душу твоя литература: как морской ветер. Отныне твой внимательный и постоянный прочитыватель всего.
Алесь Адамович
01.05.83.
Слушай, негодяй! (Работаю под Виктора Конецкого!) Пришли мне всего себя, чего у меня еще нет (а есть «Вчерашние заботы» и «Третий лишний»). Помню про «Каратели». Все еще не вышла моя книга, но вот-вот пришлю!
Бегом по суше, не то, что ты по воде, из Сибири в Польшу и еще, и все не дочитываю «Третьего лишнего». Прочел, конечно, «У каждого был свой спаситель». А сегодня ночью в ворохе книг (библиотека моя — как вырубленный, но не вывезенный, кругом гниющий повал, сибирской лес) попалась твоя, лежу в час для полуночников и слушаю то Конецкого, то Шкловского — Витьки друг друга стоят!
И вдруг понял, что все-таки есть еще о чем писать, о чем и о ком. После Виталия Семина? — ни о ком не хотелось. Теперь только абсолютно адекватная реакция важна — на главное реакция. А Конецкий и есть такая реакция — хотя, м. б., и не вышел все еще на главное. Но реакция — чистой воды, адекватная. Без всякой примеси.
Ни хрена не понимаешь? Пришлю, м. б., работу об этом, написал уже. И тогда поймешь. Обнимаю, вдруг затосковал по тебе.
Алесь Адамович
14.11.83.
Дорогой Алесь!
Перечитал я твое письмо раз двадцать, но про «адекватность» не усек. Что-то, может, и чую, но только шестым чувством.
Я сейчас в периоде тоски. Это у меня бывает с детства. Как у Зощенко было, т. е. беспричинная и смертная тоска.
Самое смешное, что получаю массу писем, где утверждается, что я помогаю людям жить и даже умирать после неудачных сердечных операций…
В твоей статье («Вопросы литературы»)? мне не хватает четкого определения вот чего. За всю историю русской литературы найдется не более десяти писателей, которые не только не лизали задницу своего великого народа, но даже гвоздили его, родимого, к позорному столбу. За это плата одна — жизнь. И Виталий Семин заплатил. Туда — «на главное» — мне никогда не подняться: природа дарования иная.
Завидую тебе, что сможешь первый раз прочитать мой роман-странствие. Дорого бы я дал, чтобы сейчас, в 54 года смог бы прочитать его первый раз и увидеть со стороны, старыми уже глазами. То, что чтиво это легкое и увлекательное, Сидоров пишет правильно. А вот какой у нас с Шукшиным общий «глас» — сие для меня тайна.
Приезжай! Питер по тебе соскучился!
А я здесь — после смерти Абрамова — в таком оглушающем одиночестве, которое уже пенькой петли попахивает. Мы с Федей не были близки, но я всегда чувствовал его присутствие, локоть, плечо. А с тех пор, как он умер, я еще ни разу не смог заставить себя зайти в Союз на Войнова: какие там рожи! Какие рожи! Какие хари!..
Обнимаю.
Виктор Конецкий
19.11.83.
Дорогой Виктор!
Хотя ты и спер какую-то вискозу и женские ботинки, в чем покаялся в томе 1-м**, который я читаю, но сделал это талантливо, искренно, а потому ладно, тащи и дальше, но только пиши — с тобой отдыхаешь от всяческого притворства и выпендривания, а потому напоминаю под Новый год, что я твой преданный читатель.
Дай тебе Бог!
Алесь Адамович декабрь 1983
Дорогой Алесь!
Я не такой большой хам, как ты, верно, думаешь: статью твою получил перед самым отходом в рейс. Мотало меня на Колыму на порт Зеленый Мыс, который раньше назывался Нижнеколымские Кресты.
Там я еще раз утвердился в том, что дело не в том, что надо по всему миру памятники воякам снимать и на плуги переливать, а в том, что надо на Красной площади поставить памятник невинно убиенным воякам Тухачевскому и Блюхеру. Бороться за это — куда как опаснее, нежели вопить о Хиросимах. А я тебе говорил: коли такой памятник поставим, то и на 90 % — это минимум — угрозу третьей мировой снимаем: меньше бояться нас будут, ибо больше станут понимать.