Никакой «сверхлитературы» никогда не будет — будут обыкновенные человеческие дела, которые, правда, требуют крепких нервов и огромного мужества.
А проза чего-то вообще дала у меня «стоп» и даже «полный назад». На Колыму возил я из Мурманска четыре тысячи тонн гнилой картошки. Такой гнилой, что без противогаза в трюм не спустишься. Вот этими делами и надо заниматься, на мой тупой взгляд, а не по Парижам шляться и рвать там в ресторанах на Елисейских полях тельняшки в борьбе за мир.
Сердечко побаливает, настроение сверхпоганое.
Ну, будь здоров!
Твой Виктор Конецкий
23. 11.84.
Дорогой Виктор!
Понял. Отвечаю. Морзянкой.
Когда-то Лев Толстой сказал: «Вопрос не в том: что делать? А в том, что делать раньше, а что — потом».
Так вот, я убежден, что сейчас ни «картошка», ни «памятники» не главное. Проехали, станция осталась позади! Если не сработали, когда волна была (после съездов), то уж надежду возлагать, когда полный штиль, — не тебе, моряку, доказывать, что пустое это дело.
Единственное, что способно раскрыть души навстречу и социальным проблемам, а через них снова-таки вернуться к вопросам жизни и смерти на планете — полное и именно эмоциональное знание, куда все сползает по меридианам.
Что делать раньше, а что потом! Именно это делать, в этом смысл, вкладываемый в так называемую «сверхлитературу».
Боишься, что не потребуется мужество? Ну, ну, попробуй! Двинься, например, со своими овцами-коровами на Новую Землю. Увидишь. Ощутишь. Слегка, но я уже ощутил. Не слегка — по всем линиям. По академической. По писательской. Загляни, кстати, в список, где и ты значишься. И те, кто о «картошке», есть, и те, кто о «памятниках» хлопочут, есть. Вопреки дискредитирующей деятельности и воплям «на Елисейских полях» деятелей в «тельняшках» и галстуках. Различать надо, моряк, ху есть ху!
Здоровья тебе! До встречи.
Алесь Адамович
Без даты.
Запись В. Конецкого, сделанная на обороте этого письма после смерти А. Адамовича:
«Когда-то в Баренцевом море на подходах к Новой Земле мы встретили теплоход, на верхней палубе которого стояли клетки с верблюдами, свиньями, обезьянами и другой живностью. Их везли на полигон в гости к академику Сахарову. Зверей располагали на разном расстоянии от эпицентра взрыва на суше и на расположенных в морской акватории списанных боевых кораблях.
Свиней, например, запихивали в орудийные башни, верблюдов поднимали талями на разную высоту над палубой… Все это делалось для выяснения действия светового поражения от взрыва атомной или водородной бомбы. Корабли нашего дивизиона несли охрану этого водного района, чтобы туда ненароком не забрел какой-нибудь пароходик.
Я рассказал Алесю про то, что после взрыва на некоторых зажарившихся заживо животных остались полосы несгоревшей кожи — тень от прутьев клеток. Все это вызвало у Адамовича сильное эмоциональное потрясение. Я это к тому, что этот партизан был необыкновенной эмоциональной тонкости человек. Вот он и требовал, совершенно сбрасывая со счетов военную цензуру, чтобы я все это описал, и переубедить его было невозможно.»
Дорогой Виктор Викторович!
Не хочу тебя привычно хвалить, хочу гладить и за ушами чесать, как старого и мудрого пса. Только так. Прочел я «Неву»? и еще раз возрадовался твоему присутствию в нашей все более подлой, по неадекватности времени, литературной жизни. Так мало среди нас так называемых непутивистов, способных написать в зеркало, в которое смотришься. А ведь большего мы не заслуживаем.
Хвалю за сделанное, но с авансом. Ну понял ты после чернобыльского б….ва, что должен написать про слонов, коров, ослов на Новой Земле? Никто, как Конецкий!
Почерк мой хреновый — это в отместку за твой!
Твой Алесь Адамович
07.09.86.
ПАМЯТИ ВИКТОРА КУРОЧКИНА
В военной прозе самое трудное ощутить в себе и сохранить потом на бумаге баланс красоты воинской героики, воинского братства, с одной стороны, и ужас, грязь, мерзость войны — с другой. Вот это сложнейшее балансирование удавалось Виктору Курочкину замечательно. И только потому удавалось, что он был солдатом, ибо только солдат способен пройти по проволоке между военным романтизмом и натурализмом и не покачнуться.
В шестьдесят девятом году Виктор Курочкин перенес инфаркт и инсульт. У него парализовалась правая рука и отнялась речь, читать он тоже не мог.
У меня хранится фотография.
Витя Курочкин на верхней ступеньке паперти какого-то собора. Он в широченных брюках — по моде того времени: конец пятидесятых годов. В левой руке папироска. Он так и не мог привыкнуть к сигаретам, курил то, что покрепче: «Север», «Беломор», о здоровье не думал.
Витя отвернулся от объектива и смотрит на голубей. Церковные, балованные, раскормленные голуби расхаживают возле самого Вити по паперти. Один в полете, изображение смазано и смахивает на замечательную птичку мира Пикассо.
Идиллическая картинка. Он подарил эту фотографию мне и написал: «Виктору от Виктора».
Я смотрю на нее и слышу колокола. Я слышу их и тогда, когда не смотрю на фото, а просто вспоминаю Витю. Они звонят и по всем нам, кто когда-то начинал вместе с ним торить тернистую тропку в литературу.
По таланту, по литературному дару его можно сравнить разве только с Юрием Казаковым, но у Вити талант светлый, а Юра мрачен, как лик со старообрядческой иконы.
Мы — одно литературное поколение, хотя разнились в годах рождения и датах первых публикаций.
Когда в 1955-м Валентин Пикуль привел меня в литературное объединение при Ленинградском отделении издательства «Советский писатель», Курочкин для меня был живым Монбланом, потому что уже напечатал «Пастуха» и «Цыгана Бенко», сотрудничал в газетах, а я еще ни разу не видел своего имени в печатном исполнении.
С 1955 по 1958 год мы трое тесно сблизились и дружили, и нас прозвали в литобъединении — Три мушкетера. Кто из нас был Атосом, кто Портосом и Арамисом, и по сей день не знаю. Просто держались мы вместе — вот нас и прозвали. На мушкетеров же, по существу вопроса, мы никак не походили. Если не считать склонности к выпивке. И еще того, что в какой-нибудь забегаловке у Пяти углов или в «щели» на Исаакиевской площади у «Астории» мы, как помню, вовсе не касались женской темы — такой закономерной в нашем возрасте. Мы толковали о литературе, вернее, мы просто-напросто рассказывали друг другу свои будущие гениальные рассказы, повести и эпопеи.
О прошлом почему-то вспоминали мало — оно, это прошлое, еще так свежо было, что и не казалось нам, вероятно, заслуживающим внимания.
В результате сегодня, когда я пишу это, вдруг выяснилось, что я ровным счетом ничего о биографии Курочкина долитературного периода не знаю.
Потому здесь будет много цитат из его воинского личного дела, писательского личного дела и из стенограмм писательских собраний.
За такой военно-анкетный стиль Виктор меня простит, ибо сам начинает свою прекрасную повесть, посвященную «Незабвенному другу Ванюше Кошелкину», скупо и документально-сурово: «Двадцать четвертого декабря 1943 года Первый Украинский фронт перешел в наступление. На участке Радомышль — Брусилов оборону немцев прорывала 3-я гвардейская танковая армия…»
Автор «На войне как на войне» родился 23 декабря 1925 года в деревне Кушниково Калининской области Высоковского района.
Места эти связаны с памятью Пушкина. Километрах в трех — Малинники, где была усадьба Вульфов; километрах в пятнадцати — Берново: Хоть малиной не кормите, А в Малинники пустите!
Рос Виктор Александрович Курочкин в семье крестьянина-середняка. Мать — Татьяна Алексеевна, 1908 года рождения, из деревни Апалево. Отец — Александр Тимофеевич, из самого Кушникова. Сестра Юлия — 1927 года. До революции родители занимались земледелием. После революции до 1930 года — тоже земледельцы. С 1930 по 1941 год жили в Павловске. («Мальчишкой был привезен сюда отцом из деревни».) Отец — управдом, мать — рабочая в Павловском промкомбинате.
В 1941 году Витя закончил девять классов средней школы. После эвакуации — бегства от немцев из Павловска в Ленинград — работал вместе с отцом на заводе трикотажных машин «Игла» рабочим-шлифовщиком — с ноября 1941 по апрель 1942 года. («Работа была несложная — обтачивал зенитные снаряды».) Мать и сестра еще до блокады Ленинграда были эвакуированы в Ярославскую область. «28 января 42 умерли от голода отец и бабушка, у которой мы жили. Я остался один».
Пожалуй, в блокаду одиночество было страшнее голода, холода, обстрелов и бомбежек.
Знаю, что отца Витя похоронил. А выжить ему помогли, скорее всего, какие-нибудь безвестные работяги. В полную одиночку никак было бы не выжить — так мне представляется.
Через два с половиной месяца после смерти отца — 13 апреля 1942 года — Витя в тяжелом состоянии был эвакуирован через Ладогу в Ульяновскую область, где жил дядя.