«Ничего нового специально для празднества не было сделано; для его пышности достаточно было показать то, чем обладал каждый. Даже драгоценности у женщин были наследственными; алмазы, в каждой семье переходившие из поколения в поколение, приобщали память о прошлом к украшению молодости; во всем ощущалось веяние ушедших времен; наслаждались великолепием, уготовленным минувшими веками, но не стоившим народу новых жертв».
Коринна не удовлетворяется описанием этой церемонии, такой простой и одновременно блистательной; ей недостаточно побывать у гробницы Марии-Терезии, в подземелье Капуцинского храма, предаваясь размышлениям в этом склепе, где лучше чем в любом другом месте можно было постигнуть всю трагическую историю австрийского царствующего дома. Ей по душе спокойствие этой страны, склонность населения к развлечениям и всевозможным радостям жизни, чему так препятствуют события, нерушимый медлительный порядок ведения дел, солидная посредственность правительства. Некоторые из ее наблюдении не лишены глубины. «На самом деле, — пишет она, — военный дух не проник во все классы нации. — Ее армии подобны каким-то передвижным крепостям, но поприще это привлекает не больше, чем любое иное…»
Желая обеспечить спокойствие, Австрия налагает запрет на иностранные книги и в итоге приходит к едва ли не полной неподвижности мысли; в жертву житейским радостям она приносит душевный пыл, воспоминания прошлого, честолюбивые устремления в будущее — все то, что способствует созданию могучих держав. Несмотря на грозы, которые проносятся над Веной, столица предпочитает мирно дремать среди дунайских равнин, в своих дворцах во флорентийском вкусе; отсутствие основополагающих идей, общественных интересов вызвало к жизни замкнутые кружки, где заботились только о сохранении старинных обычаев, о повиновении этикету, о поклонах и реверансах, тогда как народ в хорошую погоду удовлетворялся тем, что прогуливался по Пратеру, разглядывая роскошные экипажи счастливцев. Время от времени состоятельные горожане отправляются в зал Редутов, «возлагая на себя обязанность развлекаться менуэтом», и танцуют будто для того, чтобы выполнить долг. «Каждый из двоих движется самостоятельно, то вправо, то влево, то вперед, то назад, не заботясь о другом, который в свою очередь так же старательно выделывает фигуры танца; лишь изредка они издают легкое радостное восклицание, но тотчас же вновь погружаются в полную серьезность…»
Пожалуй, нельзя было бы лучше раскрыть причины разочарования, испытываемого Бетховеном, показать, чем вызвано его неистовое желание избавиться от всех этих размеренных нравов и уехать туда, где был бы услышан подлинный крик души. Госпоже де Сталь неведомо было, что как раз в то время, когда сама она наблюдала венскую толпу в Пратере, — содрогался в душевных муках человек, полностью отвечавший ее пониманию, ее определению творческой личности. «Гений среди общества — это страдание, это внутренний жар, от которых надо лечиться как от болезни, если воздаяние славы не смягчит мучений». Она предчувствовала Бетховена, она, если можно так сказать, взывала о нем; однако она не знала его. Сами музыканты, возмущаются, если он пытается заставить их сыграть какое-либо свое произведение. В Вене его известность ограничена кружком кучки дилетантов.
Факт еще более разительный. В том же 1808 году Вена приняла под свой кров человека, который будет гордиться тем, что открыл новые горизонты для разума. Назначенный несколько месяцев тому назад адъютантом при военном интендантстве, Стендаль присоединился к действующей армии. Благодаря «Письмам к Полине» мы следуем за ним. Он прибыл из Брауншвейга, города бульваров и памятников. Приведенные в очаровательной книге Поля Азара «Воспоминания» Штромбека знакомят нас с бытом маленьких немецких городков во время французской оккупации. Никогда еще там не жилось так весело; у губернатора танцуют; у Дарю обедают; знать усердно соперничает, чтобы угодить французским властям, женщины расточают улыбки. Бейль поселился в Вене весной 1809 года. Когда он проезжал Эберсберг, колеса его коляски попирали останки павших здесь пехотинцев. Австрийская столица произвела на него такое же впечатление полного благоденствия, какое он, после Италии, изведал лишь в Женеве. «Слишком много склонности к любви; красивая женщина на каждом шагу». В театре «Кернтнертор» он слушает превосходную музыку и развлекается балетами в итальянском вкусе, где участвуют смешные маски. Приступ лихорадки лишил его удовольствия участвовать в битве при Ваграме. В то время как пятьсот тысяч человек сражались в течение пятидесяти часов, он оставался распростертым на кушетке, различая каждый пушечный выстрел. Спустя восемь дней после кончины Гайдна он присутствует при траурной церемонии в Шоттен-Кирхен, где в честь покойного композитора исполняется Реквием Моцарта. Облаченный в мундир, он сидит на второй скамейке, позади семьи великого человека — «три или четыре бедные маленькие женщины в черном, жалкого вида». По всей вероятности, Бетховен пришел отдать последний долг тому, кто призвал его в Вену и поддержал на первых порах. Стендаль, которого утомил Реквием, не распознал своего великого соседа. Он целиком захвачен «Дон-Жуаном»; чтобы услышать «серенаду под окном», он является в театр «на четвереньках». А ведь, казалось бы, оба гения были созданы, чтобы понимать друг друга. В то время как его приятели весело прогуливаются в английских арках, Бейль растрачивает свой пыл, равнодушный к красотам дворцов, подобный человеку, которому «предложили бы стакан сахарной воды, тогда как у него рот полон азотной кислоты». Он проникает даже в парк Разумовского; с женщиной, которая сохранила память о нем, он блуждает в рощах Пратера, возле охотничьего домика, изрешеченного ядрами и пулями. Он видел также Франца II, который в старой почтовой коляске, запряженной шестеркой белых лошадей, проехал к собору св. Стефана на благодарственный молебен. Бейль находит, что вид у него «загнанный», как говорят в Гренобле, что выглядит он «незначительным, потасканным, усталым, словно человек, которого надо положить в вату, чтобы он обрел силу дышать». Этот вымокший под дождем монарх, воздающий господу богу благодарность — поистине, неведомо за что, — эскортируемый четырьмя офицерами его свиты, промокшими, как и он, до костей, — все это почти символ. Подобные зрелища Стендаль наблюдает с самым острым любопытством. Один лишь Бетховен ускользнул от него.
Тем временем музыка внушает страсть ему, мечтавшему жить в Неаполе хотя бы в качестве слуги у Паизиелло; он колебался между карьерой композитора и писателя; он обожает творчество Моцарта, эту «серьёзную и зачастую печальную возлюбленную, которую, однако, любят больше именно из-за ее печали». Чпмароза воспламеняет его. Но, создавая свои «Жизнеописания Гайдна, Моцарта и Метастазио», заимствованные им, — воспользуемся этим вежливым выражением, — у Карпани, он с предубеждением, неправильно судит о Бетховене. Второе письмо, датированное 15 апреля 1809 года, заканчивается странной фразой, не слишком лестной для проницательности Стендаля. «Когда Бетховен и сам Моцарт собирали ноты и идеи, когда они домогались многих и причудливых модуляции, — их ученые и полные утонченностей симфонии не произвели никакого впечатления; когда же они последовали по стопам Гайдна, то растрогали все сердца». Даже если Стендаль смягчил критику итальянца Карпани, обвинявшего Бетховена в том, что он является «Кантом в музыке», — все же его суждение, скопированное с такой легкостью, не делает чести ни оригинальности, ни прозорливости писателя; любовь к итальянскому театру ограничивает его, лишает верного понимания. В 1817 году, переиздавая у Дидо «Жизнь Гайдна» и задетый критическими замечаниями Уильяма Гардинера, он приносит извинения за свое непризнание Бетховена и заявляет, что «в 1808 году не слыхал достаточно большого количества произведений этого композитора» и к тому же «идеал прекрасного изменяется вместе с климатом».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});