Январь 1937 г. Колыма.
С середины января в лагерь повалили новые этапы в количестве, прежде невиданном! Началось уплотнение. Усилилась борьба за выполнение производственного плана. Стали избавляться от «балласта», «филонов», в каковую категорию зачисляли всех доходяг, не вырабатывающих нормы. Дошла очередь и до Михайлова. Однажды вечером, в конце рабочей смены, бригадир сказал Михайлову, что назавтра он получит одиночный замер. Это было равносильно смертному приговору. Это означало, что результаты труда Михайлова будут оцениваться не в составе совокупной дневной выработки бригады, а отдельно. Отдельно же Михайлов давно уже не мог выполнить и трети нормы. Михайлова ждало дело о саботаже и вредительстве, и закончиться это должно было расстрелом. Надо было освобождать места для новой массы рабсилы, валом валившей с материка. Этапы прибывали и днем, и ночью.
Михайлов был, пожалуй, даже рад такому исходу. Не раз уж он подумывал — не броситься ли под пули конвоя, чтобы освободиться от этих вечных мук, как освободился Герасименко. Но воли на это не хватало. Теперь же, похоже, нашлось, кому позаботиться о том, чтоб бывший журналист отправился на вечный покой.
Придя в барак, Михайлов лег на свои нары, закрыл глаза и погрузился в какое-то полусонное оцепенение. Он не спал и не бодрствовал, но он отдыхал, отдыхал всем телом и всей душой, чувствуя постепенно нарастающее где-то внутри какое-то истерическое торжество, возбуждение… Вдруг Михайлова прорвало! Губы вдруг сами собой зашевелились, и Михайлов сквозь полузабытье услышал собственный голос:
Пора, пора! рога трубят;Псари в охотничьих уборахЧем свет уж на конях сидят,Борзые прыгают на сворах…
Лежа на нарах, не открывая глаз и, можно сказать, не приходя в сознание, Михайлов стал читать вслух «Графа Нулина». Товарищи вокруг приумолкли. Тихо стало в бараке, и только слышался голос обреченного доходяги, любителя Пушкина:
К несчастью, героиня наша…Ах, я забыл ей имя дать!Муж просто звал ее Наташа…
Когда же Михайлов стал, наконец, погружаться в настоящий сон, перед лицом его мелькнула грудь с наколкой: «Как мало пройдено дорог, как много сделано ошибок». «Есенин», — с улыбкой подумал Михайлов.
Послышался голос Васьки-Зубочистки:
— Значит, говоришь, не умеешь романы тискать? Ну-ну…
Утром дневальный сказал Михайлову:
— Ступай в контору, вызывают тебя.
— К следователю?
— Иди, иди.
В конторе Михайлова ждал его знакомый — главврач из районной больницы. Врач приехал с предписанием госпитализировать Михайлова. Ему удалось этого, наконец, добиться. Официальная версия была — диссертация на тему полиавитаминоза, для которой, якобы, потребовался Михайлов, как интересный материал для исследований. Реальная же причина была не в этом. Главврач не мог забыть «поэтических вечеров» с чтением стихов друг другу, которые они с Михайловым устраивали, когда тот лежал в первый раз в больнице.
Лагерные ворота открылись, и машина выехала с территории. Михайлов обернулся. Удалялась, уменьшаясь в размерах, надпись над воротами:
«Труд есть дело чести, дело славы, дело доблести и геройства».
— Сергей Петрович, а вы ведь мне жизнь спасли, — сказал Михайлов. — Я вчера решил, что нашлись и на меня две лопаты и яма…
— Сделал что мог, — ответил врач. — Кстати, хочу тебе вернуть вещь твою. Портретик Пушкина.
Михайлов забыл уже об этом портретике. А был это подарок физика-инженера Зайцева. Зная увлечение Михайлова Пушкиным, инженер при помощи какой-то из своих хитрых технологий перенес изображение поэта с журнальной вырезки на металлическую пластинку. Это была небольшая пластинка блестящего металла прямоугольной формы с абсолютно гладкой поверхностью, на который, если посмотреть на нее под определенным углом, был виден профиль Пушкина. Вещица эта попала с Михайловым в больницу, он показывал ее главврачу, да так она и осталась у главврача в суматохе спешной выписки Михайлова.
— Каждый день смотрел на нее, — сказал врач. — Все тебя вспоминал. Где же она? Вот черт! Клал же, вроде, в карман… Или только хотел? Наверно, в кабинете забыл. Ну, стало быть, в больнице отдам, как приедем. Да… Такие дела… Видишь, вытащил тебя. Хоть какая-то радость… А вообще, дерьмо наша жизнь, дерьмо! Такое же дерьмо, как то, которым этот вот Ибрагимов свои овощи удобряет.
Они проезжали мимо оранжереи, которую устроил «вольняшка» Ибрагимов, татарин, бывший агроном, отбывший срок и оставшийся тут на поселении. Перевез он сюда с материка и семью.
— Кстати, — прищурился врач. — Я слышал, когда Ибрагимов на работе, к жене его начальник вашего конвоя похаживает! Ты ничего не знаешь об этом?
Январь 1837 г. Кашперов.
На свадьбе рыжей Ципойры и Янкл-Довида сват веселился больше всех. Надо было видеть, как он откаблучивал хасидскую пляску! Выпил лишку. «Да возрадуются и возвеселятся! Лехаим! Говорят же: пьян как сапожник! Ну так а что ж свату не выпить? Сват подобен сапожнику!»
Шел январь 1837-го, и это была первая свадьба в Кашперове в этом году. Сват Менахем-Гецл еще не догадывался, что это будет его самый доходный год! По какому-то не понятному Б-жьему велению в этот год в Кашперове вышло замуж, наверное, столько же девушек, сколько в прошлом году в целом Бердичеве!
Но что же наша дочь маклера-сахарника Брайнделе? Та, которая и на рояле, и по-французски? Про которую было ясно, что в девушках на засидится? Нашла и она себе и любовь, и достойную партию. Человек аж из самого Киева! Да кто! Родственник Файфермана! Какая нелегкая занесла такого большого человека в забытый Б-гом Кашперов? Дела, дела. Сахарные дела с маклером Шейгецом. В доме маклера этот большой человек и остановился. Звали его Зорах-Юдл, и собою он был красив необычайно. Ну и, ясное дело: воспитание, образование. Каким из своих достоинств покорил он сердце самой завидной кашперовской невесты, мы не знаем. Не состоянием же! Нет, конечно. Деньгами Брайнделе не удивишь. Эта девушка искала богатства другого рода — духовного. Мы же возьмем на себя смелость предположить, да простит нас девушка Брайнделе за недостаточную возвышенность мыслей, что просто влюбилась она, потому что пора пришла уж девушке влюбиться. А тут такой красавец! А родители! Как они были бы рады такому зятю! Шутка ли — родственник Файфермана!
И вот — помолвка. В доме маклера собрались самые уважаемые граждане Кашперова. Один солиднее другого: сидят чинно с покрытыми головами. Тут и раввин, и кантор и даже синагогальный служка. Раввин скрепляет условия помолвки, кантор зачитывает их вслух, и вот уже все принялись бить тарелки: швыряют их от всей души на пол и кричат: «Мазлтов! Мазлтов!»
В условиях помолвки все описано: подарки, приданое, неустойка в случае отказа от заключения брака…
Со дня той помолвки минуло с полмесяца. И вот идет по улице человек. Сутулый, с горестным лицом. Что ж такого? Вот если б человек шел и улыбался во весь рот, так это было бы странно. Прохожие, пожалуй, оборачивались бы на него — не сумасшедший ли? А горевать — еврею всегда найдется о чем горевать. «Несть человека без своих горестей». Неустойка за отказ от заключения брака? Черт бы с ней. Родственник Файфермана? Черт бы с ним, и черт бы с самим Файферманом, и черта б его батьке! Киев? Сгореть бы ему! А дочку жалко. До слез жалко свою дочь маклеру Шейгецу. Посмотреть на нее — сердце кровью обливается! Кто не видел несчастную красавицу Брайнделе в те дни — должен жить на год дольше. Разневестилась Брайнделе… Хотите знать, как это вышло? Думаете, пожалуй, что вероломный Зорах-Юдл, большой человек из Киева, жениться передумал и разбил сердце девушки? Куда там! Сама она себе сердце разбила. А жених разве что не слишком тому препятствовал.
Вот как было. Есть такой русский поэт Пушкин. А точнее, был. Потому как в конце января сего года застрелен поэт Пушкин в Петербурге. Дошло и до Кашперова это известие. Ну, «до Кашперова» — это громко сказано. Кто в Кашперове знал Пушкина? Брайнделе Шейгец! И не просто знала, а была горячей поклонницей, и многие его стихи помнила наизусть. Книги по ее заказу отец выписывал из Киева, сгореть бы этому городу еще раз! А однажды на «Красных торгах» сидел за прилавком один заезжий человек, продавал всякую всячину, и лежала у него на прилавке вещица — металлическая пластинка, миниатюрный портретик Пушкина. Как увидела эту штучку Брайнделе — тотчас и купила, не торгуясь.
Известие о смерти любимого поэта заставило девушку рыдать. В таком состоянии и застал ее жених. Брайнделе держала в руках пластинку с профилем поэта, и на глазах ее были слезы. Жених, понятно, встревожился, стал спрашивать, в чем дело. Девушка, всхлипывая, указала ему на газету, лежавшую на столике. Зорах-Юдл схватил листок, обеспокоено забегал глазами по заголовкам… и увидел. Брови нахмурились, взгляд посерьезнел. Дочитав сообщение до конца, молодой человек сочувственно посмотрел на невесту.