«ФАРМАЦЕВТИЧЕСКАЯ АПТЕКА
ЛЕЧЕБНЫХ МЕДИЦИНСКИХ ЛЕКАРСТВ ЗДРАВООХРАНЕНИЯ».
Виктор замер на месте.
В кармане зазвонил мобильник. Это была Лена:
— Слушай, ты меня извини, я сегодня погорячилась… Я просто так волновалась за тебя. Пропал куда-то. Думала, что-то случилось! У тебя ничего не случилось?
— Да нет. Все нормально. Я тебе расскажу при встрече.
— Ага. Слушай, а я сегодня дома одна. Может, приедешь?
— Приеду.
— А что у тебя с голосом? Охрип что ли?
— Да, похоже, простудился немного.
— Ой, а у меня дома ничего такого нет, от простуды. Ты зайди по дороге в аптеку-то. Есть у тебя аптека там где-нибудь поблизости?
— Нет, — медленно проговорил Виктор, не отрывая глаз от вывески. — Поблизости аптеки нет. Я ее где-нибудь в другом месте поищу.
Развернулся и зашагал к метро.
Шолом Шаламов
В тексте фигурируют ситуации из лагерной жизни, о которых писал Варлам Шаламов
и используется манера речи героев Шолома Алейхема
Осень 1936 г. Колыма. Лагерь. Золотой прииск.
Днем еще показывалось в небе холодное золото скупого северного солнца. Но стланик уже лег. Все тут стелется. Только так есть какой-то шанс выжить — пригнувшись. Могучие трехсотлетние лиственницы падают во время бури, вырванные с корнем. А стланик живет. Здоровенные лошади, которых привозят сюда из средней полосы, долго не могут протянуть в здешних условиях — умирают от холода, от тяжелой работы, от плохой кормежки. Якутские лошади — низкорослые, приземистые — выдерживают дольше. Так же и люди — гнутся, прогибаются — под десятников, под бригадиров, под блатных. Чтобы продлить свое существование на день-два. Дальше планировать смысла нет.
До зимы еще далеко. Но стланик лег. Значит — скоро морозы.
Осень 1836 г. Украина. Кашперов.
Был в Кашперове сват. То есть в Кашперове был, конечно, не один сват, и не два! Было там, не сглазить бы, не меньше дюжины сватов. Дай Б-г нам с вами столько порядочных сыновей, сколько сватов было в Кашперове! Но самым знаменитым и выдающимся сватом был, конечно, дядя Менаше, реб Менахем-Гецл. Что это был за сват! Наверно, явись в Кашперов сам черт лысый, с копытами и хвостом — и тому сват Менахем подыскал бы молодую невесту. При условии, разумеется, что у того черта водятся деньжата. А коли уж тот черт сведущ в талмуде — так тут и говорить не о чем! Не успел бы он произнести «Шема, Исроел…» — а уж реб Менахем-Гецл стоял бы перед ним с готовой невестой! Раз, два, три, помолвка, тноим, девичник, четыре древка — и под балдахин! «Ты посвящена мне по закону Моисея и Израиля».
Таков был сват Менахем. Умел делать дела. Правда, сам, как ни странно, женат не был. Отшучивался обычно, когда об этом заходила речь: «Сват — он ведь что? Сват подобен сапожнику. Говорят же — сапожник без сапог, ну, так вот, стало быть, я — сват без жены».
Славно владел сватовским ремеслом реб Менахем-Гецл, но ведь будь ты хоть семи пядей во лбу, однако ж найдется и на тебя своя болячка! Такой вот болячкой явилась для дяди Менаше девушка по имени Двося-Бейлка, дочка бедного меламеда. Такая это была болячка, что, как говорится: «Поверх болячки да еще и волдырь»! Вот что это была за невеста: нельзя сказать, чтоб совсем уж некрасивая, но и красивого в ней тоже ничего не было. Про таких в Кашперове говорили: «Зеленый крыжовник». Дальше: немного хромала она, не про нас с вами будь сказано, на левую ногу. А кроме того, девушке давно минул призывной возраст. Одно было хорошо: отец ее, меламед Бейниш, хоть и бедняк, да вовсе не скупой. В смысле приданного — дал бы, не пожалев, и вдвое, и втрое больше чем родители жениха. Кабы деньги были. Но денег у Бейниша не было, так что дать он не мог за дочкой нисколько. И это, в смысле приданного, было плохо. Как говорится: «Какая уж тут пляска, когда в брюхе тряска!»
Вот и извольте-ка пойти да поискать жениха для этакой невесты! Так что ж, отказаться? Расписаться в неспособности провернуть это дело? Нам бы с вами столько радостей, сколько печальных мыслей посещало Менахем-Гецла в связи с этой Двосей-Бейлкой. Тревожным сном спал по ночам реб Менахем, и снилось ему, будто получил он заказ выдать замуж Брайнделе Шейгец — дочку кашперовского богача, маклера-сахарника. И сват Менахем улыбался во сне. Насчет Брайнделе давно уж было ясно — эта в девках не задержится. Такая-то богачка, да при том и красавица! Вот так оно устроено среди девушек — кому-то все, а кому-то — ничего. Как сказано в Писании: «Кто будет вознесен, а кто — низвергнут!»
Осень 1936 г. Колыма.
«Кто был ничем, тот станет всем!» В лагере же все больше выходило не по «Интернационалу», а наоборот: кто был всем, тот здесь быстро становился ничем. Среди отбывавших срок по 58-й статье были и бывший председатель колхоза, и бывший директор завода и даже бывший начальник ЧК из крупного райцентра. Здесь, на Колыме, они быстро и верно превращались в самое настоящее «ничто» — в доходяг, «доплывающих», лишенных всяческой воли.
Что касается Михайлова, то всем давно было ясно: этот в живых не задержится. Физически слабый, долговязый и тощий Михайлов, сотрудник одной из ленинградских газет, был арестован по делу о контрреволюционной организации журналистов. Дело это было детищем богатой фантазии товарищей из ленинградского ЧК, и журналисту Михайлову посчастливилось в нем фигурировать. По пункту 10-му, «агитация», Михайлов получил стандартный срок — 10 лет. Но уже через полгода пребывания на Колыме «на золоте» стало очевидно, что 10 лет Михайлову не потребуются. А потребуется ему еще, разве что, месяц, много — два, чтобы распрощаться с этим светом. Михайлов уже успел полежать в районной больнице с диагнозом «исхудание по почве полиавитаминоза». Диагноза «дистрофия» тогда еще заключенным не ставили. Но вскоре из больницы был выписан, несмотря на отсутствие улучшений и старания главврача, с которым Михайлов успел подружиться, благодаря их общему увлечению поэзией. Мест в больнице не хватало, а с районным начальством спорить не мог и главврач.
А ведь был у Михайлова шанс сохранить жизнь, причем, по лагерным меркам, неплохую даже жизнь. Однажды ночью, когда Михайлов лежал на нарах совершенно обессилевший (после рабочей смены пришлось еще таскать дрова в барак для блатных), к нему подкатился Васька-Зубочистка, «штымп батайский»:
— Слышь, как тя там! Иван Иваныч! Романы тискать умеешь? Там Санечка скучает, велел романиста найти.
«Тиснуть роман» Михайлов мог бы. Он мог бы, пожалуй, всего «Евгения Онегина» прочитать наизусть. Впрочем, «Онегин» вряд ли заинтересовал бы блатарей. Но Михайлов мог почитать им и Есенина, столь уважаемого блатными. А мог бы, например, припомнить «Графа Монте-Кристо» Дюма и рассказывать, рассказывать многими ночами, с продолжениями, подобно Шехерезаде, получая за это от блатных хлеб, а то и приварок, и махорку — ярославскую «Белку» или «Кременчуг N 2». Но Михайлов не пошел тогда с Васькой-Зубочистокой.
— Романов не знаю, — ответил.
А это было опасно и само по себе. Вряд ли блатные поверили, что такой «Иван Иваныч» (так они называли всех интеллигентов) не знает романов. А отказов блатные не прощали.
Через несколько дней произошло событие, которое явилось ярким и страшным подтверждением тому. В барак прибыл новый заключенный. Артист московского цирка, жонглер и эквилибрист. Вечером в бараке показывал новым товарищам свое искусство, жонглируя пустыми консервными банками. Глубокой ночью, когда все уже спали и волосы спящих уже успели примерзнуть к подушкам (такой в бараке был холод), артиста растолкал вдруг все тот же Зубочистка.
— Слышь, ты, циркач! Вставай, пошли.
— Что такое? Куда?
— Санечка хочет посмотреть, как ты жонглируешь.
— Не, не пойду. Давай завтра.
— Ты не понял, фраер?! — Зубочистка отвесил жонглеру затрещину. — Тебя люди ждут! Встал и пошел!
— Да сам ты пошел! — артист оттолкнул Зубочистку с такой силой, что тот отлетел и ударился спиной о противоположные нары. Артист цирка был мужик здоровый.
Не говоря больше ни слова, Зубочистка удалился.
В бараке блатарей Санечка, выслушав доклад шестерки, треснул кулаком по стене, да так, что свалилось висевшее на гвоздике зеркало, изготовленное из какого-то непонятного материала инженером Зайцевым. Упало и разбилось на осколки. И отразился в них тусклый бензиновый свет горящей «колымки» — самодельной лампы, сделанной из консервной банки.
Уже к утру жонглер лежал на своих нарах с перерезанным горлом. Во время переклички, когда выкрикнули его фамилию, соседи по нарам подняли руку мертвеца, и мертвец получил свою пайку, которую соседи разделили между собой.
Среди заключенных был один неисправимый оптимист, свято веривший в величие Революции и высшую справедливость советской власти, попавший в лагерь «по ошибке» и не сомневавшийся, что со дня на день справедливость восторжествует и освободят и его, и многих здешних его товарищей, оказавшихся тут так же ошибочно. Фамилия оптимиста была Зайцев, имел он огненно рыжие волосы и был по специальности инженер, физик, ученый. В тот день, когда зарезали артиста, физик Зайцев заявил товарищам: