Только ли «ревность люта, как преисподняя» — Ад? Нет, и жалость тоже: это узнает Данте, увидев муки Ада. Прежде чем в него сойти, он уже предчувствует, что самым для него страшным в Аду будет «великое борение с жалостью»:
День уходил; уже темневший воздухПокоил всех, живущих на земле,От их трудов, и только я одинГотовился начать труднейший путь,И с жалостью великое бореньеМне предстояло.[701]
И, видя муки Ада, он изнемогает в этом борении:
Великая меня смутила жалость.[702]
Сколько бы ни укорял его добрый вождь, Вергилий:
Ужель и ты — один из тех безумцев,Кто осужденным Богом сострадает?Здесь жалость в том живет, кто не жалеет[703]
— эти хитрые доводы разума не заглушают простого голоса сердца, и все-таки первое естественное чувство, при виде мук, — жалеть.
Здесь вздохи, плачи, громкие стенаньяЗвучали в воздухе беззвездном так,Что, внемля им, и я заплакал,[704]Вид стольких мук так помутил мне очи,Что одного хотел я — плакать, плакать.[705]
Вся душа его исходит в этих слезах, истаивает от жалости, как воск — от огня.
Самая невыносимая из всех человеческих мук — бессильная жалость: видеть, как близкий человек, или даже далекий, но невинный, страдает, хотеть ему помочь и знать, что помочь нельзя ничем. Если эта мука слишком долго длится, то жалеющий как бы сходит с ума от жалости и не знает, что ему делать, — себя убить или того, кого он жалеет. Кажется, нечто подобное происходило и с Данте, в Аду. Надо удивляться не тому, что он иногда почти сходит с ума от всего, что там видит, а тому, что не совсем и не навсегда лишается рассудка.
В последней, десятой, «Злой Яме», Malebolge, где мучаются фальшивомонетчики, такой был смрад от тел гниющих, как если бы все больные гнилой горячкой «из больниц Мареммы, Вальдикьяны и Сардиньи свалены были в одну общую яму».[706] Кажется иногда, что сам Данте, надышавшись этого смрада, заражается гнилою горячкою Ада и, в беспамятстве бреда, уже не знает, что говорит и что делает.
«Кто ты?» — спрашивает он, нечаянно ударив ногой по лицу одного из замерзших в Ледяном Озере. Но тот не хочет назвать себя и только ругается кощунственно, проклиная Бога или диавола, мучителя.
Тогда, схватив его за чуб, я крикнул:«Себя назвать ты должен, должен будешь,Иль не останется на голове твоейНи волоска!» — «Так пусть же облысею, —Он мне в ответ, — себя не назову,И моего лица ты не увидишь!»Уж на руку себе я намоталВсе волосы его и больше, чем однуЯ вырвал прядь, а он, скосив глазаИ пряча от меня лицо, залаял.[707]
Кто в эту минуту страшнее, безумнее, — мучимый грешник или мучающий праведник?
В пятом круге, при переправе через Стикс, утопающая тень грешника высовывает голову и руки из липкой и зловонной грязи, чтобы ухватиться за край ладьи.
«Кто ты, сюда до времени сошедший?»Так он спросил, и я ему в ответ:«Сюда пришел, но здесь я не останусь.А кто ты сам, покрытый гнусной грязью?»И он: «Я тот, кто плачет, видишь!»
Этих двух слов: «кто плачет», казалось бы, достаточно, чтобы напомнить Данте о вечном человеческом братстве в вечных муках двойного ада, земного и подземного. Но страх лютой жалости в нем так силен, что он спасается, бежит от него в безумие, в беспамятство, и, как это часто бывает с людьми, слишком страдающими от жалости, ожесточает сердце свое, чтобы не жалеть — не страдать.
… «Я тот, кто плачет, видишь!»«Так с плачем же своим и оставайся! —Воскликнул я. — Под всей твоею грязьюЯ узнаю тебя!» Тогда он рукиК ладье простер, но оттолкнул егоУчитель и сказал: «Прочь, пес нечистый!»Потом меня он обнял и, в устаПоцеловав, воскликнул:«О гордая душа' БлагословеннаНосившая тебя во чреве!»
Худшего места и времени, кажется, нельзя было выбрать для такого благословения:
И я в ответ: «Хотелось бы, учитель,Увидеть мне, как он в грязи утонет прежде,Чем из нее мы выйдем!» — «Не успеешьТы берега достигнуть, — он сказал, —Как утолишь свое желание»…И тотчас Увидел я, как тех нечистых псовВся мерзостная свора устремиласьТак яростно, чтоб растерзать его,Что все еще за то благодарю я Бога.[708]
Кто, в эту минуту, в большем позоре, — тот, «в липкой грязи», или этот, во славе, венчанный Вергилием? Мог ли бы Данте, один из благороднейших в мире людей, говорить и делать нечто подобное, если б не сошел с ума?
Мука грешников, погруженных с головой в вечные льды, которым плакать мешают все новые, непролитые, на глазах их леденеющие слезы, больше всего похожа на муку самого Данте: вот, может быть, почему, глядя на них, он больше всего сходит с ума.
«Снимите с глаз моих покров жестокий!» — молит один из них, и Данте обещает ему это сделать, под страшною клятвою:
… «Скажи мне, кто ты,И если глаз твоих я не открою,То пусть и я сойду на дно тех льдов кромешных!»И он в ответ: «Я — инок Альбериго…О, протяни же руку поскорей,Не медли же, открой, открой мне очи!»Но я их не открыл, и эта низостьЗачтется мне, я знаю, в благородство.[709]
Кто кого побеждает здесь «благородством» или «низостью», — обманутый грешник или обманувший праведник? Самое страшное тут, может быть, то, что самому Данте это как будто не страшно. Даже в таком припадке безумия наблюдает он за собой, как за посторонним; все видит, все сознает, — ничего от себя и от других не скрывает, — ни даже этой хитрости сумасшедшего:
Коль хочешь, друг, чтоб я тебе помог,Скажи мне, кто ты…
Но как же не узнает он, чьи глаза глянули на него сквозь наплаканную ледяную глыбу слез, чей голос молит его: «открой мне очи!», как в нем не узнает он себя самого? Или узнает и, еще больше обезумев от страха, еще лютее ожесточает сердце свое против лютой жалости? Но как бы ни ожесточал его, — не ожесточить до конца. Эти мгновенные припадки безумия проходят так же внезапно, как наступают, и снова вся душа его истаивает от жалости, как воск — от огня.
Если трудно не жалеть и низкие души в муках ада, то насколько труднее — высокие.
Томит меня великое желаньеУзнать судьбу тех доблестных мужей,Что отдали добру всю душу…На небе ли блаженствуют они,Иль мучатся в аду? — [710]
спрашивает Данте одну из этих душ и не может или не хочет поверить, что мучаются в Аду и они, эти подвижники добра. Только что видит их издали, как уже чувствует, что они ему — «родные».
Коль от огня была бы мне защита,Я бросился б к родным теням в огонь,И думаю, позволил бы учительМне это сделать…
Если бы позволил, то, значит, и он не так уверен, как это кажется, — что «осужденных Богом жалеть могут только безумцы».
И я сказал: «О, верьте, участь вашаВнушает жалость мне, а не презренье,И не умрет та жалость никогда…Мы — из одной земли, и ваши именаИ ваши подвиги всегда я вспоминаю,Как только слышу я о вас».[711]
С легким сердцем проклясть их и отречься от них он не может, потому что все они слишком похожи на него: так же любят и страдают, как он; так же горды и мятежны; так же, делая, может быть, зло, хотели добра; так же гонимы и презрены людьми.
«Мы — из одной земли»: вот почему великий грешник Данте не может, не хочет, не должен быть святым; он должен поднять за собой к небу всю тяжесть грешной земли. Может быть, он и сам не знает, что больше любит, — небо или землю; что для него действительнее, роднее, святее, — тот мир или этот. Если бы он покинул землю, как покидают ее почти все святые, то с какою легкостью вознесся бы на небо! Но вот, не хочет, не может, не должен покинуть; вместе со всею грешной землей погибнет или спасется. Здесь-то и начинается для Данте, человека и всего человечества, путь к новой святости уже не во Втором Царстве Сына, а в Третьем Царстве Духа.
В огненной столице Ада, в раскаленных каменных, зияющих гробах, мучаются «ересиархи» и вольнодумцы-безбожники.
…Вдруг услыхал я голос:«О, ты, земли Тосканской обитатель,По огненному городу идущий,Живой, — прошу тебя, остановись!Мне звук твоих речей напоминаетО той моей отчизне благородной,Которой, может быть, я в тягость был»…
Это голос великого гражданина Флоренции, Фаринаты дэльи Уберти, спасшего отечество.