делу.
Ежедневно с утра до вечера выводили заключенных во двор внутренней тюрьмы на десять-пятнадцать минут подышать свежим воздухом в калде[135], под дулом ружья стрелка с вышки. На завтрак — в открытую форточку двери пайка хлеба в двести граммов и кружка горячей воды. В обед — немного тюремного супа, ложки четыре каши и двести граммов хлеба, а на ужин тоже двести граммов хлеба и кружка горячей воды, а иногда горсть магарной[136] каши.
В короткое время от такого питания наступало хроническое истощение и дистрофическое изменение тканей организма, чем и достигалось медленное истребление арестантов к вящей славе Иосифа Кровавого и его соратников. Чувство голода арестантов не оставляло ни днем, ни ночью, и только во время допросов забывались голод и все, кто и что осталось за тюремными стенами. А для большего физического и морального изнурения категорически запрещалось лежать днем на полке-наре, а по ночам допросы, и так без сна и отдыха много дней и ночей — пытка, достойная инквизиторов средневековья.
Когда я вошел в камеру, там находился молодой паренек, лет семнадцати-восемнадцати. Познакомились. Приятное еще безусое лицо, доверчивый взгляд начинающего познавать жизнь юноши. Узнаю, что он из городка Смуровской области, их в тюрьме четверо ребят, рассаженных по разным камерам. Обвиняют в антисоветской деятельности: во время очередных выборов в Советы депутатов они, четверо товарищей-ребят, озорничали и безвредно хулиганили. Так ли это было или нет — я не знаю, но мне было ясно одно, что это не какой-либо политический деятель, а просто молодой парень, порой не знающий, куда деть свою молодую силу-удаль и, конечно, никаким сознательным антисоветским деятелем не мог быть. Летом работал трактористом, а зимой сельским киномехаником, рано лишился отца, жил с матерью и двумя младшими сестрами и являлся их кормильцем, и он часто говорил с болью, что некому теперь без него позаботиться о них: кто теперь купит им муки, привезет дров?! Как-то само собой, без сговора он стал называть меня дядей и Сергей Петровичем, а я — сынком и Колей.
Коля был арестован раньше меня на два месяца. Сначала сидел с своими товарищами в тюрьме своего городка, а потом там решили [их], как государственных преступников, передать на расправу в тюрьму МГБ. Острота психической травмы давила и не давала ему покоя ни днем, ни ночью. Оба мы находились в состоянии невыносимого психического возбуждения, и удивительно то, что явилась непреодолимая потребность что-то делать, двигаться, ходить до предела физической усталости, чтоб на какое-то время дать отдых нервному состоянию, забыться от зримых и незримых страданий. А потому мы с Колей установили очередность хождения по камере, потому что, если ходит один, другой, чтоб не мешать, стоит у стены. Сначала ходит один минут пять-семь, затем другой три шага вперед, три назад, и так попеременно такое хождение продолжается час-другой. Появляется физическая усталость, желание посидеть. Тогда уменьшается, тупеет острота переживаний обо всем, что осталось за стенами тюрьмы. Первые два дня полностью прошли в камере, а потом дни и ночи делились пополам: половина в камере и половина в кабинете следователя на допросе.
В восемь часов вечера мы с Колей поужинали магарной кашей, до усталости походили по камере гуськом. Я молчал, а Коля в десятый раз рассказывал мне о своем безотрадном детстве, о бедности его матери и сестер, что они там, без его помощи еще более бедствуют, и все повторял: «Кто им будет покупать хлеба, дров?» Так велики были страдания, что он думал только о семье, а не о своем будущем, личном.
Десять часов вечера. По коридору идет дежурный надзиратель, открывает дверные форточки камер и шепотом приказывает: «Спать!» Откинули свои лежанки, легли. Наконец-то настала блаженная пора: можно забыться от мучений судьбы во сне. Только что начали забываться в полусне, как в открытую форточку слышится настойчивый шепот: «Трудников, оденься!» Это значит одеть брюки, пиджак, ботинки и обязательно что-нибудь надеть на голову, заложить руки назад и ждать открытия двери камеры. Лязг замка, засова и окрик шепотом: «Выходи».
Надзиратель ведет по коридорам тюрьмы, по каменной лестнице на второй этаж в помещение следственных кабинетов. У двери одного из кабинетов конвойный остановился, постучал и на голос: «Войдите», — открыл дверь, вошли вместе, я впереди — надзиратель сзади, получив расписку, что сдал меня следователю, ушел. Здесь я должен соблюдать дикий звериный этикет: поклониться своему мучителю-следователю и сказать: «Здравствуйте!».
В огромном кабинете четыре письменных стола с красным сукном, кресла, стулья, диваны, ковры, громадный сейф; на стенах в рост императора Александра Третьего портреты вседержавного сатрапа царя Иосифа и его подручного заплечных дел Берии. За столами и сбоку столов, в креслах, на стульях и диванах в позе древних римлян-сенаторов восседали девять следователей разного возраста, роста, полноты и худобы, цвета волос, причесок и без причесок, с разными физиономиями, с застывшими глазами рыб и удавов, одетые в штатскую и военную форму.
Один из них среднего роста, с серо-зеленым лицом, опухшими веками с бесцветными застывшими глазами ходил по кабинету, косо вбок бросал взгляды, как бы готовясь к прыжку, чтоб половчее растерзать и проглотить намеченную жертву, в то же время и другие восемь пар глаз смотрели в упор безотрывно. Тот, что ходил по кабинету — потом я узнал — старший следователь отдела дознания, начальник, капитан Потрохов.
Походив по кабинету молча, взял стул, поставил у дверного косяка и сказал: «Садись. Ну, Сергей Петрович! Рассказывай нам о своей антисоветской деятельности, а следовательно, контрреволюционной. Нам об этом известно на шестьдесят-семьдесят процентов, а ты расскажи еще о тридцати скрытых от нас, но раньше назови всех родных, знакомых, родителей, кто, где и кем работает теперь и раньше до Советской власти, о целях хранения контрреволюционных книг».
Я вкратце рассказал свою биографию, отца, матери, братьев, о своем увлечении крайне левым революционным движением более двадцати лет тому назад, а по книгам Бухарина и Кнорина учили нас на медфаке и всюду до тридцать седьмого года, до их расстрела, и они — книги их — случайно оставались у меня в числе других книг, и нигде не сообщалось о их уничтожении. «Работу мою вы можете видеть по трудовой моей книжке, где за последние десять лет имею несколько премий и благодарности за хорошую работу».