ужин нам дали синюю кашу из магары в виде плотного студня, а когда Коля стал вынимать ее из миски — она выскользнула из рук и упала на грязный пол камеры. С сожалением смотрели на загрязненную кашу, но все же решили очистить от грязи и съесть.
Было десять часов вечера. Неожиданно открылась дверная форточка камеры, появилась голова надзирателя: «Вот тебе, Трудников[141], передача — получай!» В этой неожиданной передаче жена прислала табак, масло, сыр, сахар и еще что-то. Где и как сумела она достать и на какие средства — не мог понять — видимо, помогли добрые люди. Дорога была передача, как передача, но еще дороже проявленная забота близкого, родного человека, тоже страдающего морально и физически. Радость, отраду принесла с собой посылка, но в то же время и еще большую тяжесть душе и сердцу: с новой силой нахлынули воспоминания непоправимого ужасного горя со мной и семьей, родными и друзьями, оставшимися там, за тюремной стеной, [где] хоть в безвоздушном пространстве сталинского безвременья, но все же можно с оглядкой дышать и жить. Как ни тяжело нам было с Колей, но встреча Нового года передачей нас обоих как-то радостно умилила.
На второй день вечером неожиданно открылась дверь камеры, и надзиратель, обращаясь к Коле, сказал: «Собирайся с вещами». Коля надел шапку, полушубок, взял в руки узелок, посмотрел на меня доверчивыми юношескими глазами, проговорил: «Прощай, дядя Сережа». — «Прощай, Коля». Дверь камеры закрылась. Проходит неделя, вторая, третья — ко мне никого не помещают — это одиночка. Стало тяжелее на душе: долгое одиночество мучительно без общения с другими собратьями по несчастью. Начинаю чаще и дольше ходить по камере. Устаю, отдыхаю и снова хожу до усталости, и так изо дня в день. Тяжко гнетут думы, и все их надо переживать в самом себе, а они неустанно гнетут с утра до вечера и с вечера до утра за тюремной решеткой. Снова и снова до бесконечности страдания семьи, родных, сочувствие друзей, товарищей и знакомых, но никто из них не может протянуть мне руку помощи, сочувствия и внимания к моей участи, страшась быть схваченным опричниками царя Иосифа.
А мысли воспоминаний всех близких душе и сердцу приходят, уходят и возвращаются вновь. Как в калейдоскопе вижу себя в детские и юношеские годы в семье отца, матери и братьев, своих товарищей и сверстников по сельской школе, наши забавы и увлечения в познании окружающего мира и первое чувство любви — юношеских увлечений, исхоженные дороги в зимнюю стужу и летнюю жару от Смурова до Старотопного, от пристаней Курумоча и Царевщины до Старотопного во время зимних и летних каникул. Вспомнилась Первая мировая война, служба на Турецком фронте в Турции и Персии, возвращение в Старотопное в дом отца, студенческие годы, товарищи и друзья Гриша, Саша, Нюра, Вася, Ваня, Тоня, Оля, Павлуша, Таня Разумовская, Клавдя и многие другие. Молодые и сильные духом и телом в познании жизни — добра и зла, полные желанием построить жизнь в сытых хлебах для себя и общества.
***
Месяца через три перевели тоже в одиночную камеру второго этажа, шестьдесят третью, и в первую ночь, после длительного перерыва — начались допросы. Днем спать или просто отдыхать-лежать запрещалось. В волчок камерной двери бесшумно и постоянно наблюдал дежурный надзиратель. Разрешалось только сидеть, а сидеть не на чем — лежанка-кровать высоко отстояла от цементного пола.
Десять вечера. Ложусь спать, и только что начал забываться в дремоте наступающего сна, как слышу настойчивый шепот: «Трудников, соберись, оденься!» Открываю глаза и вижу в форточке двери лицо дежурного надзирателя. Оделся, щелкнул замок, лязгнул железный засов, и открылась дверь камеры. Надзиратель бесшумно ведет по знакомым уже коридорам и в одном из них останавливается; он стучит в дверь, а нас там уже ждут, и голос: «Заходи!»
Это кабинет начальника следственного отдела Селезенкина. Огромный, со многими столами, диванами, креслами, стульями, коврами, портретами царя Иосифа и Малюты его — Берии. Получив расписку от Селезенкина, что я сдан ему — надзиратель уходит, дверь автоматически закрылась. Остался с глазу на глаз с Селезенкиным, стоять близ порога кабинета. Селезенкин некоторое время ходит по кабинету, круто поворачивается и молча бросает на меня косые взгляды, молча смотрит на царя Иосифа исступленно-фанатично, а затем на меня ненавидящим взглядом мутных глаз.
Берет стул от одного из столов, подносит ко мне и говорит: «Садись». Настороженно с тревогой молча сел и жду «скорого и правого» пролетарского следствия, «народного, советского», самого «гуманного» в современном мире. На Селезенкине военная форма МГБ, на плечах погон еще нет — они с рукавов переползли сначала на воротники и только во время войны переползли на плечи — царь Иосиф жаждал иметь маршальские погоны на своих божественных плечах, а пока по шейным знакам отличия виднелся старший лейтенант. Селезенкин продолжал ходить по кабинету, молчал — молчу и я.
— Ну, — сказал Селезенкин, — давай рассказывай о своей антисоветской, а значит, контрреволюционной деятельности. Нам известно больше чем наполовину, а теперь об остальном расскажешь сам. Нам хорошо известно, что ваше село, где ты родился, — эсеровское, а значит, контрреволюционное, наши противники. Это там у вас была Старотопная самоуправляющаяся республика в пятом году. При царе бунтовали — это хорошо, а теперь пакостят нам, марксистам. Какая у тебя связь с Старотопным, и кого там знаете? Кто Андреев Леонтий, вернувшийся из Сибири с вечной ссылки, какая связь с сыном Просторова Ильи, что поджег дом председателя совета в Новом Старотопном селе?
— Мне в девятьсот пятом году было восемь лет, а потому я не мог иметь какого-либо отношения к эсерам по возрасту лет. В годы Гражданской войны разделял взгляды большевиков и анархо-коммунистов, которые в первые годы Октябрьской революции не преследовались властью большевиков. В те годы два моих брата служили в Красной армии, а когда закончилась Гражданская война — они погибли в концлагерях. О[б] Андрееве Леонтии я слышал, что такой есть, но никогда с ним не встречался, точно так же сына Просторова Ильи не знаю[142].
— Зачем держал контрреволюционную литературу Бухарина, Кнорина и анархическую?
— Так ведь эти книги в свое время Советской властью не преследовались, а издавались и печатались и открыто продавались, правда, это давно было, двадцать лет