узнали, что Толстой осудил, как греховные, свои произведения, сделавшие
его знаменитым, и решил отказаться от литературной деятельности как
чистого, бескорыстного художества. Когда слух об этом дошел до
смертельно больного Тургенева, он написал Толстому письмо, которое с тех
пор цитировалось до пресыщения, в особенности одна фраза, заезженная до
тошноты, до того, что ее уже невозможно воспроизводить. Умирающий
романист умолял Толстого не бросать литературной деятельности и
подумать о том, что это его долг как величайшего русского писателя.
Тургенев сильно преувеличивал свое влияние, если думал, что его письмо
может изменить решение человека, известного своим упрямством, к тому же
только что вышедшего из серьезнейшего кризиса. Однако Тургенев увидел
опасность там, где ее не было: хотя Толстой и осудил, как греховные (и
художественно неверные) Войну и мир и Анну Каренину и отныне подчинил
свое творчество требованиям своей нравственной философии, смешно было бы
думать, что Толстой когда-либо отказывался от «искусства». Вскоре он
вернулся к повествовательной форме, но и помимо этого, даже в своих
полемических писаниях, он оставался великим художником. Даже в
банальнейшей брошюре о вреде табака он по силе мастерства на голову выше
лучших писателей эстетического возрождения восьмидесятых годов. Без
преувеличения можно сказать, что сама Исповедь есть в некотором смысле его
величайшее художественное произведение. Это не объективное,
самодовлеющее «изображение жизни», как Война и мир и Анна Каренина; это
«утилитарное», это «пропагандистское произведение» и в этом смысле в нем
меньше «чистого искусства». Но в нем есть эстетические качества,
отсутствующие в великих романах. Оно построено, и построено с величайшим
мастерством и точностью. Оно отличается риторическим искусством, которого
трудно было бы ожидать в авторе Войны и мира. Оно более синтетично, более
универсально и не опирается для воздействия на читателя на мелкие домашние
12
и семейные эффекты реализма, которыми изобилуют романы. Анализ тут прост,
глубок и отважен – нет здесь «психологического подсматривания» (выражение
Леонтьева), которое отталкивает многих читателей первых толстовских вещей.
Войну и мир и Анну Каренину сравнивали, несколько натянуто, с поэмами
Гомера. Исповедь можно – с большим основанием – сравнить со столь же
великими книгами – Экклезиастом и Книгой Иова. Поэтому неверно
утверждать, что перемена, происшедшая в Толстом около 1880 г., была его
литературным падением. Он навсегда остался не только величайшим писателем,
но и несравненным мастером русской литературы. Самый сухой и догматичный
его трактат – шедевр литературного языка, написанный замечательным языком.
Тем не менее факт остается фактом: с этого времени Толстой перестал быть
«писателем», т. е. человеком, который пишет для того, чтобы создать хорошее
литературное произведение, и сделался проповедником. Отныне все, что он
писал, было направлено к одной цели – разъяснить и продвинуть его учение.
И когда, что произошло довольно скоро, он опять обратился к художественному
повествованию, его рассказы, как и все прочее, были строго подчинены его
догматическому учению с целью его иллюстрировать и популяризировать.
Первым из произведений Толстого, в котором он проповедовал свое новое учение, была
Исповедь (начата в 1879 и закончена в 1882 г.)*. Исповедь выше всего того, что он написал
впоследствии; это один из шедевров мировой литературы, который, как я уже осмелился
утверждать, стоит в одном ряду с такими вещами, как Книга Иова, Экклезиаст и Исповедь
Блаж. Августина. Это произведение искусства, и биограф Толстого проявил бы излишнее
простодушие, рассматривая Исповедь как автобиографический материал в прямом смысле
этого слова. Само произведение для нас важнее, чем факты, которые легли в его основу.
Факты имели место в свое время и не существуют более. Рассказ же о них в Исповеди –
совершенное творение, живая сущность. Это – одно из величайших и вечно живых
самовыражений человеческой души перед лицом вечной тайны жизни и смерти. Нет
смысла давать здесь подробный анализ этой вещи, поскольку все цивилизованные люди,
надо думать, ее читали. Пересказывать ее своими словами было бы самонадеянно,
вырывать цитаты из целого – разрушительно. Ибо Исповедь – великолепное целое,
построенное с изумительной точностью и силой. Каждая деталь, каждый поворот мысли,
каждая ораторская каденция – именно там, где необходимо для высочайшего эффекта.
В русской литературе это величайший образец ораторского искусства. Но это не обычное
красноречие. Ритм здесь логический, математический, ритм идей; Толстой презирает
ухищрения традиционной риторики. Язык простейший, тот великолепный толстовский
язык, тайна
-------------------------
*В свое время она не была пропущена русской цензу-рой. Напечатана в Женеве и в России
распространялась в списках.
которого до сих пор не раскрыта и который, конечно же, теряется в переводе.
Хороший перевод (например, перевод м-ра Эйлмера Моода) сохраняет
ораторский напор оригинала, потому что ораторское движение основано на
движении мыслей, на крупных синтаксических единицах, а не на звучании и
количестве слов. Но ни на одном из литературных языков Запада не может быть
передано впечатление от толстовского русского языка, потому что все они
далеко отошли от своих разговорных форм, а их разговорный язык слишком
переполнен жаргонными словами. Только русскому языку дано счастье,
пользуясь обыденной речью, создавать впечатление библейской
величественности. И любимый прием Толстого, которым он пользуется в
Исповеди, – иллюстрировать свои мысли притчами – вполне в ладу с общей
тональностью этого произведения. Язык Толстого в значительной мере создан
13
им самим. В Исповеди он сумел достичь для выражения абстрактной мысли
того, что он пробовал сделать в своих педагогических статьях и чего достиг в
повествовательной прозе, в романах: он создал новый литературный язык,
свободный от книжности современной ему литературы и полностью
основанный на разговорной речи. Нет сомнения, что возникший таким образом
язык есть лучшее средство для выражения абстрактной мысли по-русски.
Нововведения Толстого в литературном языке необычайно обширны – это как
бы не тот язык, на котором пишут его литературные современники. Многие из
основных терминов, употребляемых в его учении, до Толстого в русском
литературном языке не существовали; он взял их из разговорного языка своего
класса. Таково, например, одно из самых частых у него слов – «дурно».
Другие нравственные и религиозные писания Толстого не достигают
уровня Исповеди, хотя и они написаны на том же великолепном русском языке,
иногда даже изящнее и точнее. В Исповеди он с трагической серьезностью
рассказывает о необычайном, потрясшем его переживании. В последующих
брошюрах он излагает «догматы» жесткого и узкого вероучения. В этих
брошюрах отразился Толстой во всем блеске своего рационализма, Толстой –
спорщик и логик, но было бы совершенно неуместно уподоблять их книгам
Библии, как мы это делаем с Исповедью. Первая из брошюр – Так что же нам
делать? (1884) есть нечто вроде продолжения Исповеди, но в менее
мистическом и более социальном плане. В ней рассказывается о том, как