Решил, что всё тебе разрешено
сказать – и ну болтаешь без зазренья,
за всех хлопочешь, всем свой приговор
выносишь… Что «Вначале было Слово.
И Слово было…» – что, и это вздор?
Важней, что за тобой осталось слово?
Хор
От источников трёх, мутно-рыжих кровных истоков,
от калинки-малинки с подточенными корнями,
от окошка на Запад и душного ветра с Востока,
да от печки – от доменной печки с её пирогами,
от сервантов, собой отразивших благополучье,
от торшеров, собой осветивших интеллигентность,
от квартирок, которые были бараков получше, —
через ямы-ухабы и неба казённую бледность,
через воды, над коими птицы носились всё реже,
через годы, в которые время сгущалось, как чаща,
через свет грязно-белый, который нам всё-таки брезжил
даже осенью тёмной и чёрной зимою ледащей, —
пролегает-ветвится железная наша дорога
и блестят, как ледок, на крестах возведённые рельсы,
и идём мы по ней – все от Бога и все до порога —
полубоги, ворюги, чернобыльские погорельцы.
III. В том же составе
Московская повесть
…Я гимны прежние пою…
Пушкин. Арион
…Зато как человек я умираю.
Георгий Иванов
Но меня не забыли вы.
Ахматова. Поэма без героя
1
Это было лучшее, лучшее —
для тебя уж во всяком случае…
Третьеримских застолий рать
пировала, чуя падучую.
А Четвёртому не бывать.
Под окошком снега скрипучие
новогодний приход озвучивали
всех друзей твоих, всех гостей.
И взвивала метель гремучая
лоскуты червонных мастей.
Но уже занимали котельные
эти люмпены самодельные,
йоги семени гой-еси —
просветлённые и похмельные
беспредельные на Руси.
Не от пьяного ль их старания,
от безумного бормотания
раскалятся котлы докрасна
и начнётся такое таянье! —
хлынут воды теплоцентральные —
и почудится, что весна…
2
Перевернув заглавный лист,
увидим действующих лиц —
состав, готовый к отправленью.
Ю. Щ. – нещадный журналист,
щелкунчик, борющийся с тенью
(и драматург по убежденью),
наш капитан, наш адмирал —
он сам команду отбирал.
Итак, Андрей, им первозванный,
всем гениям Вильгельм желанный, —
кого он там прижал у ванной
и душит Пушкиным, нахал?
Шерше ля фам? А это – Павел,
новозаметный репортёр,
он уважать себя заставил
газетный ежедневный сор
и тем живёт…
Красавец Загал,
который над стихами плакал…
А рядышком – среброволос,
суров и с виду всех поболе —
застолий загребной матрос
с гитарой старой на приколе —
непревзойдённый Анатолий,
романтик, жизнелюбец, бард…
И декабрём сменялся март,
и вот уже листва желтела…
Черёд сезонов и погод,
не волновал – не в этом дело:
эпоха сменится вот-вот.
И мы качались на волне,
от Галича до Окуджавы,
и принимали от державы
вину за истину в вине.
Сам Окуджава эту чашу
делил не с нами – ну так что ж,
ещё хмельней мы пели Сашу
Аронова – он был хорош!
Что твой арап – губаст, торжествен,
в дворцах ледовых неуместен.
Лишь по иронии судьбы
одну из самых наших песен
его (та-та… надрыв трубы…)
узнали все. Но мы простили
измену светскую ему…
О, сколько было их в России,
тех Арзамасов на дому!
(Уж не шестнадцать – по всему.)
И наш едва ли отличался.
Художник Боба здесь случался,
переманеживший испуг.
Сочувственна, хотя ранима,
бывала тут свой-парень-Нина.
Евгений, парадоксов друг,
заглядывал, хотя нечасто…
А те, кто выбьются в начальство,
с вождями фанов обнявшись,
здесь рассуждали им за жизнь.
И поболтать со всеми вместе,
и помолчать умней других
янтарной Балтики гроссмейстер
спроста, без шашек золотых,
сюда ходил – раз-два и в дамки! —
на полпути из Касабланки.
…Легко к концу тысячелетья
влезать в онегинский размер:
глядит в литературу сплетня,
а сам ты – в Дельвиги, мон шер?
И посему продолжу. Значит,
на кухне Альхен водку пил —
он был командовать назначен
правофланговым левых сил
с названьем бравым «Комсомолец»…
Как жалко, что Давид Самойлыч
не мог свалить свой тяжкий груз
и лишь звонил сюда – мы б рады! —
«из поздней пушкинской плеяды»!
Мы без того вошли во вкус:
«Друзья! Прекрасен наш союз…»
3
Это было лучшее, лучшее.
Это было во всяком случае:
каждый третий московский дом,
принимавший в себя не всякого
только тех, кто читал Булгакова
синий или коричневый том, —
открывался одним ключом.
На застойном такси податливом
наносить визиты приятелям
по ночам – образ жизни той,
что твоей уже побывала
и, как женщина, предстояла,
искушая в ночи пустой
не умом и не чистотой.
И в года дележа повального —
«долга интернационального» —
мы во всех углах во главу
меж гитарой и тарой ставили —
непричастность – и тем отстаивали
наше право на трын-траву,
общий трёп и свою Москву.
Наш состав был резервным, милые,
потому как мы люди мирные:
не элита, не диссида,
не затейники соцтруда.
На запасном пути состав стоял,
зарастая травой и здравствуя,
и казалось – что навсегда…
4
А ты, продвинутый провинциал,
слова спрягал, науки проницал —
тестировал Москву на эти темы.
За то, что был открыт самим Ю. Щ.
(в то время Юркой), сладко трепеща,
взирал на жизнь доставшейся богемы.
Не всё понравилось. Но, боже мой,
как не хотелось в свой Заводск, домой! —
на обожанье к бабам, слобожанам…
и в коготки губернского ГБ,
которое и так уже в тебе
подозревало сходство с партизаном
и паразитом… Ты для этих мест
знал слишком много. И, входя в подъезд,
не зря, конечно, мельком озирался…
И телефон развинчивал не раз…
И рукописи жёг… Где б ты сейчас,
останься там, с Орфеем состязался?
В Москву! В Москву! – ты годы положил,
не пожалел ни времени, ни сил,
склоняя златоглавую старушку
к сожительству. И все-таки она
уберегла от койки у окна.
Хотя сама похожа на психушку.
Но в сумасшедшем городе приют
ты обретал всегда – конечно, тут:
в Очакове, провинции столичной,
от станции кварталах в четырёх,
в трёх стойбищах невинных выпивох,
в берлоге неопределенно-личной.
И там глоток свободы был, и там
дымы душили небо, по путям
составы сизым инеем пылили
и стёклами звенели в кухне той,
что вкупе с комнатёнкой холостой
мы «Крейсером», сподобясь, окрестили.
Здесь было всё. Раздолбанный диван —
тебя он ждал, хоть болен ты, хоть пьян,
хоть там уже обосновался кто-то.
Подполье было, и бутылки в нём —
их можно обменять на пиво днём
(лишь по утрам брала тебя дремота).
А ночи напролёт – пиры, друзья
и разговор, что прерывать нельзя,
тот разговор, клубящийся похмельем,
сродни любви и роскоши
общения – ни ты, ни наш топтун в плаще —
таких богатств мы нынче не имеем.
На ветер бросили, в пустой эфир,
сыграли в ящики чужих квартир…
Теперь бы хоть собраться – да куда там!
У Толика опять надутый вид.
По Сан-Франциско Загал шестерит.
Пошёл Ю. Щ. народным депутатом.
И Пашка, похмелившись, в кресло влез.
А что до Альхена… Ну хватит! Если есть
читатель – у него друзья другие,
к тому же Альхен, вождь румяный наш,
никак не вписывается в пейзаж…
Но странною бывает ностальгия!
То человека вспомнишь не того,
то времена – ещё странней того —
с тоской щемящей. Потому, конечно,
что с юностью повязаны твоей…
А времена – хоть не было подлей —
размеренно текли и безмятежно.
Страна пила. Но, выпивши, спала.
Порой рыгала – тоже не со зла —
когда в Москве закуской разживалась.
А ты по ней гулял, куда хотел,
и, что ни лето, на югах потел,
к её груди обильной прижимаясь.
И в Коктебеле или Судаке
строчил стишки, валяясь на песке,
и знал, что их прочесть необходимо
и Павлу, и Андрею… Не салон,
а круг друзей свой диктовал закон.
Да что там! – не забыть тебе времён
Очакова и покоренья Крыма…
5
Сначала друзья умещаются в автоответчики:
– Всё-что-хотите-говорите-после-гудка…
И ты торопливо свои оставляешь пометочки
на поле магнитного черновика.
А позже, с годами, друзья твои превращаются