ветерок, незряче перебирал жесткие макушки камыша, косматил иву воды. Лошадь заржала опять. Кинулся на голос. Раздвигал лозняк и камыши; босые ноги проваливались в вонючий ил, шурхали в родники. В спину будто толкали: «Чей-то конь пасется… Выломать палку, из пу-та связать уздечку… Охлюпкой можно, без седла. Захарка с ватагой вернется с выгона. Разберут по базам скотину и сбегутся на плац к церковной ограде. А то — у бабки Домны, знахарки, в проулке… Ежели не в хуторе, подались в ночное, на Маныч. И там достану. Сгуртятся у огня…»
Напал на стежку, пробитую в камышах скотиной. Вы7 вела к старой корявой ветле, одетой снизу в медвежью шубу, — заросла бурым мхом. У ветлы, отмахиваясь хвостом, фыркая, паслась буланая кобылица. На хруст сушняка торчком поставила уши. Увидала, ткнулась в траву.
Кобыла деда Кузенка, кацапа, церковного сторожа. Ошкуривая ивовую ветку, Борька тревожился: «Дознается кацап — от батька Макея порки не миновать. Распишет спину потягом…» Махнул для пробы белой липкой палкой; пряча ее за спину, подошел с пучком травы.
— Кось, кось, кось, — погладил вздрагивающую шею. — Не бойсь, дуреха, не съем.
Долго возился у спутанных ног. Всхрапывая, кобыла горячо дышала в затылок, обнюхивала. Путо веревочное, длинное. Вдел ей в рот, взнуздывая; другой конец перекинул за уши, затянул узлом. Готова узда. С маху влетел на гладкую спину.
Правил по склону балки, в объезд хутора. Нарочно придерживал, тянул время — на плац ворваться бы потемками. Из-под ног, из бурьянов, выпорхнула черная птица. С холодящим душу криком взвилась, мигнув на опаленном крае неба белым исподом крыльев. Успокаивал больше себя, нежели полохнув-шуюся лошадь:
— Нашла кого пужаться… Кулик.
Сухая отножина, поросшая чернобылом, вывела к краянским садам. В тесном проулке остановился. Соломенные нахохленные крыши слились в сумерках с деревьями. В ближнем дворе из открытого настежь летника выбивался свет от печки.
Ясно белеет плац, вытоптанный у церковных ворот; фонарь на крыльце правления еще не горит. Шумит, ликует ватага: справляет победу на Хомутце. Кто-то орет дурным голосом — давят масло или вершат малу кучу. Различимы атаманские крики Захарки.
Кобылица, чуя дом, призывно заржала. Огрел ее. Выскочил на плац; гарцуя, подал команду:
— Со-отня-я, шашки вон! В атаку-у, галопо-ом!
Врезался в ошалевшую кучу. С левой руки торчала голова Захарки. Опустил «клинок» — жердястое тело вожака будто переломилось. Секанул правой — тоже угодил. Истошный крик всколыхнул неустоявшиеся сумерки:
— Ро-обя-я, хохо-ол!..
Черным вороньем брызнули казачата врассыпную.
Со всего разбега долбанулся Захарка в чью-то запертую калитку. Кинулся на плетень. Борька опоясал его вдоль спины, за штаны сорвал наземь.
— Лежачего не бью. Но помни отнынче, чигаман… Где бы ни встретил, буду бить, покудова стоишь на ногах…
На Хомутце отметил в нем завидные качества: не плачет, не молит о пощаде. Попался — достойно, сполна получает заслуженное. Не замечалось, чтобы и жаловался старшим братьям или еще хлеще, отцу — атаману. Неожиданно Борька предложил:
— Коли хочешь, давай играть в войну, а? Край на край. Я своих хлопцев подыму.
Привстал Захарка на колено; вытирая рукавом нос, уточнил:
— Понарошки?
— Биться в кровь.
— Подходяще.
Круто развернул Борька кобылицу, исчез в темном проулке.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1
День клонился к вечеру. Жаркое солнце еще палило макушку могучего разлатого тополя, без устали шумевшего над цинковой кровлей куреня справного казака Никодима Попова. Через тесный думенковский дворик, наискосок, перебежала синяя зыбучая тень; легко, быстрее, чем по ровному, она вползла на земляную крышу хаты, повернутой к проулку глухой облупленной стенкой.
Макей, вздохнув, прикрыл за собой хворостяные воротца. Постоял у порога, оглядывая подворье. Догадался по высохшему дощатому корытцу — жена с утра так и не свешивала с кровати ног. Засосало нехорошо. Бросил на завалинку харчовую порожнюю сумку, изогнувшись, вошел в хату. Со света ничего не видать. Всем телом, напеченным за долгий день, ощутил прохладу.
За печкой завозилось, заскрипело.
— Ты, Макей Анисимыч? А я залежалась. Зараз встану, гарнушку на воле распалю…
Подхватил высохшую, как кабачная плеть на огороде, женину руку, бережно уложил на лоскутное стеганое одеяло. Присел робко. Под большим мослаковатым телом деревянная, источенная шашелем кровать застонала. Избегая блескучего, настороженного из глубоких ямин взгляда ее, ковырял ногтем загрубелую мозоль.
— Борьки нема со школы?
— Задержуется. — Она поправила цветастую подушку. — Гляди, опять батюшке Гавриилу сено ворошить, как надысь… А не то до Ариши зайшел. Она седна у псаломщика нянькается. Ларион тоже с ею. Пелагея домовничает.
Сомкнула блеклые губы, превозмогая боль внизу живота; руки легли поверх одеяла, против болючего места.
— Встаю, встаю…
Макей угрюмо мял выгоревшую за лето бороду; отвернулся — ненароком выдашь думки свои темные. Чахла, ссыхалась на глазах жена, съедаемая изнутри какой-то жестокой бабьей болезнью. Гнуться, хвататься за живот начала она сразу за Пелагеей — последышем. Первых рожала