— Борьку да Лариона с Аришей, — не замечалось. А может, и было, не углядел… Не жаловалась — таилась. Вот и теперь.
— Полежи трошки… Борьку пошлю за бабкой Домной, знахаркой.
— Господь с тобой, Макей Анисимыч, а платить чем?
— Просила горожу справить…
На худом черном лице жены отразился испуг.
— Христом-богом молю, не посылай. Покаюсь уж. Надысь сама ходила до ее… Хужее поделалось: растравила в середке пойлом каким-то, печет зараз, спасу нема. Даже от слова святого не легшает. — Прикрыла немощными ладонями его загрубелый, в ссадинах и трещинах кулак. — Прости, Макей Анисимыч, видит господь, не жилица я на этом свете. До покрова чи додюжаю… Давно почуяла неладное, таилась все, скрытничала. Тешила саму себя: пройдет, мол, дело бабье, известное. Жалкую об одном — не могу помочь тебе детишков на ноги поставить. Уж сам тут…
Осилила все-таки мужнину руку — дотянула; прислонилась пылавшей щекой. Жадно, с тоской обжигала взглядом крупную, с выцветшими добела висками голову. Более десятка лет прожито, срок немалый, а все не нагляделась вволю. В девках не довелось помиловаться на улице — человек он тоже из слободы. Переступил вот так однажды порог, высокий, с черной бородой, взял за руку и увел из-под родительского крова. Запомнились руки эти, узловатые, теплые. Ночами гладила их у себя на груди, подкладывала, как сейчас, под щеку, зоревала. При дневном свете глазами встречались мельком — не пристойно лупить праздно зенки. После ужина, в постели, тешились: вырастут сыны — одолеют нужду.
Но такое было смолоду, а последние годы уж и слова иссякли. О чем говорить? Одно желание: выбиться в люди. Заиметь собственный клок земли за Хомутцом-балкой, пару быков либо коня… Хозяином стать! Не гнуть хребет, не рвать пуп на казаков, не кланяться в пояс каждому встречному-поперечному.
Разглядела она в муже сокровенное… С этим не делился, вынашивал вглуби, как баба младенца. Сам в детстве не постиг грамоту — детей хотел учить. Всех сразу не под силу. Возлагал надежды на Бориса, старшего. Понятливый. Жалуются казачки у церкви: драчлив, мол. Но сын и сам редкий день являлся без свежих синяков. Шут их разберет, кто прав, кто виноват. Детвора, она завсегда дерется на улице.
Прошлую осень отволок Макей попу единственного подсвинка — замолвил бы тот слово перед хуторским атаманом. Проучился Борис год благополучно. После лета пересел в другой класс. Как оно обернется? Бычка годовалого, кроме нечего, сгонять с базу. Трудно доведется Макею одному тут с малыми. Когда еще подрастут помощники.
Обцеловала пахучую ладонь, толстые, негнущиеся пальцы; скрывая прилив бабьей нежности, подбодрила:
— Ты не печалься, Макей Анисимыч, подыщешь справную женщину… Она поможет тебе вылюднять детей.
Не сдержала вздоха. Выпустив его руку, отвернулась к стенке, едва слышно попросила:
— Лампадку засвети. Серники в скрыне…
Макей не мог вынуть непослушными пальцами спичку из коробки. Выручила младшенькая, домоседка. Вошла неслышно; доглядев неловкость отца, предложила:
— Батяня, дайте я зажгу лампадку.
Сидел Макей на завалинке, разложив на коленях кисет. Ничего нежданного не сказала жена. Понимал и сам, не жилица она на этом свете. Обвинял себя. Бок о бок, словно быки в ярме, тянули воз-нужду. Прослушал, как впервые ойкнула, проглядел, как прикрыла ладонями болючее место…
Высек из кремня искру, прислонил к трубке взявшийся жаром трут. На шорох босых ног скосил глаза: школяр. Откуда взялся? Воротца не скрипели. Из-за хаты, через плетень.
Кособочил Борька вихрастую голову — боялся, доглядит батька неотухший синяк на скуле, честно полученный на поповском сеновале. Вынул из-за штанного пояса книжки, замотанные в тряпицу; другой рукой прилаживал расхристанный ворот рубашки. Ни одной пуговицы! Рубашка новая, ситцевая, черным горошком по белому полю. Девчат обновы лишили на троицын день, а ему, школьнику, справили. Пуговичек было три, махонькие, гладенькие и блестящие, похоже как на гармошке у Ефремки Попова, соседского казачонка.
— Воротец нема тебе? Плетень обламуешь…
Убитый вид отца встревожил Борьку.
— Поп все, Гавриил… Моду взял оставлять без обеда, кто, значит, молитву какую там без запинки не скажет. А посля гонит на сеновал. Ворошить сено да скирдовать. Ей-богу, батя, все назубок молитвы изучил, какие задано, хоть сами опросите. Гавриил по злобе на нас… Одни такие вот… хохлята у него заики, а небось казака ни одного не запрягает.
— Не богохульствуй. — Макей сердито пыхнул трубкой. — Гарцуете, не слушаетесь… Сраму у вас, анчихри-стов, нема, старших не почитаете. Откель шишка такая выскочила, а? А пуговички на сорочке?
Деваться некуда — доглядел. Виновато моргал Борис жесткими ресницами. Не сдавался, пробовал оправдаться:
— Не мы вовсе зачали. Захарка вон атаманов привел ватагу… Поп ушел к вечерне сбираться, а казарва тут и навалилась. Не погибать же нам.
В густой, белой от пыли листве тополя гомонели воробьи, умащиваясь на ночлег. На базу у Поповых, слышно, завизжали свиньи — тетка Серафима вышла из кухни с полным ведром. Борька, делая вид, будто прислушивается к шуму у соседей, злорадствовал: поп в другой раз не рискнет гнать их к себе на сеновал. Поработали славно! Удобно биться на сене: загудишь со скирды, а шея цела. Разворочали даже прикладки, какие батюшка с матушкой вершили. Вминая жар в трубку, Макей внушал:
— На твоем месте — казачатам кланяться в пояс. По милости их дедов ты живешь на этой земле. Хату свою имеешь, какую ни на есть коровенку, курят… А грамоте