Когда сержант и Анна скрываются за дверью, я смотрю на молодого бойца. Он сидит на плотницком столе, откинувшись к стене. Голова его свесилась на плечо, рот полуоткрыт, руки не держат автомат, который теперь небрежно лежит на коленях. Задремал солдатик, несмотря даже на пронзительный визг пилы. Подойти сейчас и рубануть ему по голове каким-нибудь куском дерева потяжелее. Вот тебе и автомат. И путь почти свободен, потому что лесопилка стоит на краю территории фабрики, на которую нас привезли. Вряд ли кто-то из солдат заметит, как я выйду наружу, а если и заметит, так не обратит внимания. А мне останется только зайти за свалку, куда мы отнесли труп и дальше, мимо штабелей бруса и готовых досок, за колючую проволоку и — в лес.
И тут пила вдруг умолкает, останавливается. Гаснет в бригадирской каморке свет. Обычное дело, такое часто случается, потому что старенькая подстанция давно не выдерживает нагрузок.
От внезапно наступившей тишины солдат просыпается, мутным взглядом озирается по сторонам. Но долго не бодрится служивый — глазоньки его, поморгав, снова слипаются, голова клонится на грудь.
Я не знаю, откуда и почему мне сейчас пришла вдруг в мою мертвую голову мысль о побеге. Я никогда об этом не помышлял, да и сейчас всерьез не думаю об этом. Бежать некуда и незачем — все равно ведь рано или поздно поймают или убьют, или и то и другое. Тем более, если будут жертвы. Тем более, если уйдет автомат.
Я знаю, что в здании лесопилки не становится темней, потому что здесь три больших окна. А вот в раздевалке сейчас хоть глаз выколи — темень. Я знаю, что Анне все равно, потому что мы видим одинаково, что на свету, что в темноте и отличить день от ночи можем только по оттенкам серого. А вот контрактник там сейчас шишек себе набьет, если фонаря у него при себе нет.
Я беру из кучи мусора большой, пятидюймовый, ржавый строительный гвоздь, иду к двери в раздевалку, открываю ее и ступаю внутрь, закрываю за собой дверь. Внутри, я знаю, сейчас абсолютная темнота, и сержант меня видеть не может, потому что фонаря у него, кажется, нет.
— Че за хуйня?! — слышу я его окрик. — Э, кто там? Включи свет, сука, урою! Соломин, это ты шутишь, твою мать?!
Соломин — это, наверное, тот молодой боец.
Я, стараясь ступать бесшумно, делаю несколько шагов вперед и заглядываю в дальнюю комнату. Прямо передо мной, спиной ко мне стоит Аня. Сержант — в углу, у открытого шкафа, из которого он только достал швабру и еще держит ее в руке. Глаза его выпучены, но взгляд направлен не в нашу сторону и не сфокусирован — как у слепого. Потерял мужик ориентацию в пространстве.
Через секунду он бросает швабру и, выставив руки, делает медленный шаг в нашу сторону, еще один, еще. В конце концов его руки натыкаются на Анну, контрактник тут же отдергивает их.
— Это ты? — спрашивает он. — Фу, бля, какая ты холодная!
Я перехватываю гвоздь поудобнее, зажимаю его ножку между пальцами, уперев шляпку в основание ладони. Резко ударить я не могу, да и силы особой в удар вложить не сумею. Но если бить в глаз, то все может получиться.
А сержант снова вытягивает руки вперед, елозит ими в темноте по груди Анны.
— А сиськи у тебя ничего, — произносит он так тихо, что я почти не слышу. — Твердые как… как зеленые помидоры, гы-гы!
— Слышь, ты, мумия, — говорит он через минуту, и слышно, каким ломким и дрожащим стал его голос. — Слышь, может это… Давай-ка я тебе присуну, а?.. Подожди, где-то у меня гандон был… Или отсосешь?.. Ты же умеешь, не разучилась?
Его пальцы лихорадочно роются в нагрудном кармане.
— Зомбух я еще ни разу не еб, — говорит он, открывая клапан другого кармана. — Только чур, целоваться не будем, гы-гы! Ты, вроде, не воняешь так-то, но хер его знает… О! Нашел…
Он нащупывает в темноте анины плечи и одним рывком заставляет ее опуститься на колени.
— Не, подожди… — говорит он через минуту, расстегивая ремень. — А ты мне его не отхватишь, а?.. Не, давай-ка лучше так, в дырку… Вставай!
Но я уже положил руку Ане на голову, сделал шаг вперед и, наклонившись через девушку, бью гвоздем сержанта в глаз, со всей, сколько есть, силы. Когда солдат начинает сдергивать штаны, гвоздь уже входит в его левую глазницу, почти по самую шляпку.
Контрактник валится на спину и замирает на полу, с приспущенными штанами. Если он и успел вскрикнуть, то негромко, потому что я ничего не слышал.
Анна поворачивает голову и смотрит на меня со страхом в глазах. Кажется, она ожидает, что я сейчас начну убивать и ее.
Я обхожу девушку, наклоняюсь над убитым, пытаюсь сдернуть с его плеча автомат.
Интересно, сержант принимал иммунорм?.. Да конечно принимал, уж армия-то наверняка вся на нем сидела. А может, и сейчас сидит. Это ж почти непобедимая армия получается. Ты убиваешь солдата, а он оживает…
Автомат мне пригодится. Потому что там, в цехе, спит на столе рядовой Соломин.
Кажется, включили свет — я вижу, как чуть светлей стал серый цвет стен, как вдруг отразилась в пустой бутылке на столе лампочка.
У меня наконец-то получается вытащить из-под грузного тела сержанта оружие.
Я поворачиваюсь к Анне и вижу за плечами девушки солдата. Выпученные глаза рядового Соломина смотрят на убитого, а рука безуспешно пытается снять с предохранителя автомат.
Плохо. Я не хотел убивать этого сопляка. Ну, ударить его каким-нибудь поленом, чтоб не мешался — это куда ни шло, но стрелять в этого пацана…
У меня быстрей получается снять оружие с предохранителя и дослать патрон. Услышав знакомое клацанье, мальчишка переводит взгляд на меня, потом на автомат, который смотрит ему в лицо своим единственным глазом, снова на меня. Его пальцам наконец удается опустить предохранитель и он лихорадочно передергивает затвор.
Не меньше минуты мы стоим и смотрим друг на друга. Я мог бы убить его уже шестьдесят раз. А вот он, в запале, вряд ли готов вспомнить, чему его учили: зомбакам нужно стрелять только в голову. Нет, не помнит, солобон, потому что подрагивающий ствол его автомата упорно целится мне в живот.
Глупень!
Вот такая у нас армия…
Я опускаю ствол, потому что мне нужно поднять с колен Анну. Она и так уже застоялась. А на коленях — это очень опасная поза: можно вообще больше не выпрямить ног.
Я помогаю девушке подняться и делаю Соломину знак отойти в сторону. Он послушно прижимается к стене, опустив автомат и давая нам пройти.
Если он сейчас вот так запросто даст нам уйти, его наверняка ждет трибунал. Интересно, понимает ли он это?
А если он начнет стрелять, будет ли слышно на территории? Пила так и не работает, а значит, она не заглушит звуков стрельбы, если что.
Я подхожу к пацану, вырываю у него из руки оружие. Он не сопротивляется.
Мы с Анной выходим в цех. Солдат тупо следует за нами.
В цеху я запускаю пилу и, пока она визжит, расстреливаю рожок соломинского автомата в двух мертвецов, стоящих у станины в ожидании моего возвращения. Неприятно делать это, но два этих ходячих трупа все равно давно мертвы и никому не нужны, а у живого юнца есть мать. Он не виноват.
Я возвращаю пацану его пустой автомат, потом из сержантского простреливаю ему бедро — аккуратно, чтобы не задеть кость. Солдат с криком валится на пол, а я делаю еще несколько беспорядочных выстрелов по сторонам — для достоверности, — потом беру Анну за руку и направляюсь к выходу.
Автомат я выбрасываю на свалке, где лежит безрукий труп.
Никто не видит, как мы с девушкой огибаем мусорную кучу и, прячась за штабелями досок и бруса, уходим за здание лесопилки.
Перебраться через колючую проволоку — дело нескольких минут. Я перетягиваю Анну на свою сторону и мы, самым быстрым шагом, на какой только способны, устремляемся к лесу, ожидающему нас метрах в трехста.
7
Выйдя из Дашкиной квартиры, я долго ходил по улицам. Я совершенно не чувствовал мороза, не чувствовал холода снега, погружая в него ладони. Снег перестал быть белым — он стал того же цвета, что и дома вокруг, ну, разве что, чуть более светлый оттенок серого. Я не дышал и не мог издать ни звука. Меня вообще не было. Я умер.
Конечно, тогда я уже знал о последствиях приема иммунорма, знал, что после смерти меня ждет следующая жизнь. Но разве кто-нибудь думает о том, что его ждет после смерти, да и о самой смерти. Некогда, ведь нужно спешить жить!
Где-то в глубине души я решил, что рецидив меня не устраивает ни с какой стороны, а потому предполагал не дожить до естественной смерти, найти способ причинить мозгу травму, не совместимую ни с первичной, ни со вторичной жизнью. Но это в перспективе, которая была так далека… Кто же будет в двадцать восемь лет всерьез задумываться о таких вещах.
И вот, пожалуйста…
Казалось бы, теперь тебе и карты в руки: лезь на крышу ближайшей девятиэтажки и ныряй вниз. Ан нет, инстинкт самосохранения никуда не делся оттого, что тело мое сменило температуру живой плоти на температуру окружающей среды, а сердце перестало биться.