Мы сидели перед пустым столом. И чтобы разрядить обстановку, Джубе сцепился с Захаром Михайловичем.
— Ну-ка, — сказал, — не поверю, что ты ещё сильнее меня!
Крепко они сцепились. Я даже подумал, что лучше бы Джубе меня вызвал на схватку — столько заболел я за Захара Михайловича. Неизвестно, чем бы закончилось. Оба были крепки. Рубахи порвали. Поясные петли у джинсов порвали. Мать вышла их примирить, сказала.
— Дети, гость у вас, и ваш отец сейчас был бы им занят! — сказала.
А была осень, октябрь, было пасмурно. Ветер — покамест тёплый, но уже сильный — трепал деревья, серой мглой скрывал хребет и бросал наземь орехи.
По окраине двора бежала речка, в два метра шириной, но сердито бурчащая. Ниже по её течению соседи поставили в своё время крепость. Она оказалась на удивление некачественной, рухнула. И с дороги я смотрел на неё, может быть, единственный, кто смотрел и сожалел о её некачественности. Остальные говорили.
— А, да! — говорили. — Рухнула, давно строили! Цветом развалины крепости были равны ветру, серому. Хребта не было видно. Деревья шумели, швыряли орехи. Хромой Яша взялся за плетень, долго смотрел на север, в серую мглу ветра и осени. Он долго смотрел, а потом сказал — и я это слышал.
— Шида Картли! — сказал он.
От плетня начинался виноградник, уже пустой. И сад с крепкой кехурой начинался от плетня. Хромой Яша не смотрел ни на то, ни на другое. Он смотрел в серую мглу, скрывающую хребет. Ветер пластал орехи. И чтобы услышать друг друга, надо было говорить громко.
— Шида Картли! — сказал хромой Яша.
Захар Михайлович и брат его Джубе, переменив порванные рубахи на новые, сказали мне пойти с ними. Я пошёл. И мы подошли к хромому Яше, остановились подле, посмотрели в серую ветреную мглу.
— Телёнка зарежете? — спросил хромой Яша.
— Да! — сказали Захар Михайлович и брат его Джубе.
— Братья ваши старшие где? — спросил хромой Яша.
— Сейчас придут! — сказали Захар Михайлович и Джубе.
— Кто будет резать? — спросил хромой Яша.
— Резать будет Захар! — сказал Джубе.
— Хорошо! — сказал Захар Михайлович. Пришли старшие братья. Самый старший принёс горячий хлеб, а средний в смущении опустил глаза.
— Вот! — показал на крепкого годовалого телёнка хромой Яша.
— Давай, Захар! — сказали все три брата.
— Ну, немного поможете? — спросил он.
— Да! — сказали они.
И все попросили меня развести огонь под большим котлом на треноге.
— Это может сделать мальчишка! — обиделся я.
— Нет. Ничего худого не думай. Очень нам поможешь! Сейчас нам огонь с горячей водой очень будут нужны! — сказали все три.
А вспомнил, как меня пожалела моя невестка, жена моего брата, красавица Дали. Мы на стройке умотались, причём все умотались, и я, пожалуй, был свежее всех.
— Устал, мальчик? — спросила меня моя невестка красавица Дали, будучи годом младше меня.
Оба моих брата потом долго успокаивали меня, говоря, что она, невестка, красавица Дали, имела в виду только обыкновенное участие и ничего более, что она, будучи невесткой, пожалела меня, неженатого, обыкновенно по-женски, что ему, моему брату, женской ласки достанется чуть позже, и второму брату тоже достанется ласки от его жены, но тоже чуть позже — ведь только мне одному из трёх после трудов и после застолья спать в одинокой постели. Но я любил свою невестку, жену моего брата, и мне было неприятно её участие.
Вот так было, и вот так я посчитал обидным разводить огонь в то время, как Захар Михайлович будет резать телёнка.
— Нам правда будет нужен огонь! — сказал Захар Михайлович.
— Хорошо, — сказал я.
Я развёл огонь. Захар Михайлович и три его брата в пятнадцать минут покончили с телёнком, часть мяса положили в котёл, а часть — на угли.
Джубе принёс большой кувшин и стаканы.
В декабре хромой Яша умер. Земля была тёплой. Могилу мы выкопали без труда. И когда мужики выровняли холмик, когда выпили и вылили остаток вина из кувшина на потревоженную землю, я отвернулся на север, на блистающий снегом хребет и сказал украдкой те же слова, что два месяца назад в ветреный день хромой Яша говорил вслух.
— Шида Картли! — сказал я.
Слова эти ничего иного, кроме как обыкновенного, не обозначают. Шида Картли — это Срединная Грузия.
Двадцать десятое число
Темно сегодня, и груша смятенно шумит. Небо серое, совсем серое, словно лицо Жоры после трёхдневной перегонки чачи. И ветер будто с неба падает. Грохнется ветер к нам во двор, рванёт грушу, как пёс курицу, кинется вдоль забора, выгнет сливы и айвы в сторону дома Геронтия и обратно шарахнется. Нигде от него спасения нет. Вроде бы дождь при таком небе должен быть. Но нет дождя. Только ветер, и темно. Закрыл я дверь, разжёг печку, миску с лобио и глиняную сковороду с кукурузным хлебом разогревать поставил. Сначала подумал сливу-чанчури прибрать — косточки вырезать, а саму сушиться разложить. Зимой — лакомство хоть старому, хоть малому. Но оставил сливу в деревянном тазу — даже трогать неохота. Вина не было. Сходил в марани, начерпал большой кувшин. Всё равно ведь Жора придёт. Кувшин от вина холодным стал. В такой день, подумалось, век бы к нему не прикоснулся. Посмотрел я на чачу. В прошлый раз перегнали мы с Дато её двенадцать бутылей по двадцать литров. Грузины по двадцаткам считают — не как русские. По-русски — двадцать девять, тридцать, тридцать один и так далее. По-грузински же — двадцать девять, двадцать десять, двадцать одиннадцать… Разлили мы чачу по бутылям. Вышло двенадцать.
Оставшееся в кувшин вылили. Бутыли Дато в кухню унёс, а кувшин я в ручей охлаждаться потащил. Вернулся, а Дато стол под липу вынес и снедь-смедь расставил.
— Мишико кликни! — сказал он, а потом его к Магаро вниз послал с тем, чтобы тот сюда шёл и к Шота кого-нибудь отправил.
Соседскому Мишико шесть лет. Услужить нам с Дато он считает счастьем. Взял он доли-барабан под мышку, вставился в сандалии и припустил вниз.
— Свежий сыр люблю я поесть, зубом поскрипывая! Среди девушек люблю погулять, глазом под-мигивая! — заорал он песню на полдеревни.
— Брехун, — сказал вдогонку Дато.
Недавно ещё так было. А сегодня темно. И никто не придёт.
Встал я от печки, открыл дверь, посмотрел. Если бы не старая башня, небо совсем бы нас придавило. Оно и попыталось. Но башня встала ему навстречу. Зацепилось за неё небо и на моих глазах порвалось. Часть его потащилась в ущелье к Нуниси, а часть, почернев, вдруг хлестнула косым и длинным дождём. Я вздохнул. Теперь и Жора не придёт. Минутой назад я думал о его приходе с некоторым пренебрежением, мол, всё равно ведь придёт. Сейчас же вздохнул: теперь и он не придёт! — и возликовал бы я сейчас, если бы услышал его у себя во дворе, как обычно, уже от калитки меня обличающего в каком-нибудь грехе, ну, например, в том, что пришло ненастье.
— Никогда не было раньше! — выговорил бы он мне и далее прибавил бы по-русски: всегда было хорошего погода!
— Даже в день Всемирного потопа? — огрызнулся бы я.
Он бы в ответ отвернулся: мол, что говорить с человеком, отрицающим учение Дарвина.
Так я вздохнул и вдруг сказал: хо, а что если!.. — и ещё оглянулся окрест. Ничего мне не понравилось. Косой и длинный дождь крупно хлестал вдоль двора. Ближние айвы ещё держались. Сливы, стоящие за ними, уже исчезали. А башню и вообще всё остальное дождь забрал себе. Не осталось ничего на месте нашей деревни, гор и неба.
— А я пойду! — сказал я.
Собрал я себя в старую одежду Дато, положил в сумку кукурузный хлеб, сыр, отгрёб из таза сливы-чанчури, взял кувшин водки, представил, как Жора обязательно спросит: а джинджоли? — будто он заимодавец, а я безнадёжный его должник, и пошёл. Джинджоли — квашеные соцветья белой акации — были в бочке. Бочка была в марани через дорогу. И я был не должник, чтобы идти туда.
Меня хватило только спуститься к Геронтию во двор, пустой и будто поросший седой щетиной от топорщившихся навстречу дождю его собственных брызг.
Ещё хватило меня зайти к себе в сад. А дальше хватило только взбежать на балкон нашего нижнего дома, построенного, облегчённо крякнуть и назвать себя дураком.
С трудом снял я тяжёлую и разбухшую одежду, поставил обтекать в сухой угол, а сам, голый и босый, оглянулся, не видит ли меня кто, и открыл дверь в комнату.
— А? — сказали мы враз — я и ещё кто-то, сначала в комнате повернувшийся ко мне, а потом отпрянувший.
— А? — ещё раз сказал я, уже сидя на корточках под балконом.
Нельзя сказать, будто я ничего не понял. Я всё понял. Но я так понял, что ничего не понял. Сразу с порога я понял, что произошло. Но именно оно-то, что произошло, — метнуло меня под балкон.
— А? — спросил я себя.