– Андрей Иванович, давай передом!
– Что вы, мужики? Кабы на рыжей кобыле. А у этой куриный шаг, заснем еще в дороге.
– Петра, пускай своего Буланца!
– Велика честь, да лошадь мала.
– Пусть Иван Корнев трогает. У него Пегий маховитее.
– За ним не поспеешь. Он весь обоз растянет.
– Давай, Петра, выезжай. Окромя тебя некому.
– Как поедем, через Лавнинские или Шелочихой?
– Давай через Лавнинские… Или мы гати не гатили?
– Ну, тогда с богом, мужики!
– С богом, ребята! Трогай.
И пойдут, потянутся гужом один за другим по извилистой и пыльной дороге, и опустеет притихшая Нахаловка, самый молодой тихановский конец. Редкая семья не проводит своих кормильцев; на всей улице не двинутся с места только баба Васютка Чакушка со своим Чекмарем, да Гредная со Степаном, да Чемберлены – многодетная семья Вани Парфешина, в которой почему-то рождались только парни – кривоногие, голопузые забияки, вечные пастухи и подпаски.
Бородины отъехали втроем: Андрей Иванович, кроме Федора, взял с собой семилетнего Сережу, будущего дровосека и кашевара. На сенокос ехали пока одни мужики, редко кто брал с собой девчонку – чай кипятить да кашу варить. Бабы с девками потянутся на луга через неделю – сено согревать да стога метать. Тогда и гармони заиграют, гулянки вдоль реки начнутся. А пока только косьба до седьмого пота, да песни у костров, да веселые ребячьи проделки.
Сережа ехал впервые в луга. Не так чтобы в первый раз – брали его и за сеном и за хворостом, но то была обыкновенная езда – прокатишься, и больше ничего, а теперь он едет, чтобы жить в лугах, долго-долго. Он сидел посреди телеги на разостланной овчине и правил лошадью, то есть держал вожжи. Белобокая покорно шла за передней телегой, глядя в землю и помахивая темным хвостом. Отец с Федькой сидели по бокам телеги, по-взрослому, то есть свесив ноги над колесами, каждый носком дотрагивался до чеки. Сереже так садиться не разрешалось, чтобы нога в колесо не попала. Он был доволен сидеть и так – ноги под себя, потому что его разбудили рано, как большого, а сестрички его – Санька, да Маруська, да Елька все еще спали в горнице, а когда проснутся, то будут реветь и проситься в луга. Но им скажут, «вам еще нельзя, вы маленькие, вас заедят в лугах комары». Сережа был доволен и потому, что все его приятели тоже поехали в луга: и Ванька Кочан, и Васька Курдюк, и Колька Колбаса, и Баран, и Сладенький – вся Нахаловка. Они уж сговорились искать в лугах перепелиные яйца и гонять дергачей.
Когда Сережа был маленьким, он всегда спрашивал – скоро ли подойдут луга? Теперь он знал, что до лугов будет Пантюхино, потом Мельница, потом Тимофеевка, потом еще Саверский пруд, а уж потом луга, да и то сперва чужие. Наши луга были под самой рекой Прокошей. А еще дальше, за рекой и за лесом стояли три осокоря; у среднего два сука росли ниже других и в стороны, как будто он руки растопырил, а два крайних дерева похожи были на чуть согбенных странников, остановившихся, чтобы послушать друг друга. Эти осокори появляются сразу, как только перевалишь Пантюхинский бугор, и потом все время будут стоять на одном месте: хоть целый день к ним ехай и никогда не доедешь. Отец говорил, что стоят они на Муромском тракте давным-давно, еще при царице Екатерине посажены были. Сережа знал, что тракт – это большая дорога, но не понимал, почему же там стоят три осокоря, когда в песне поется: «На муромской дорожке стояли три сосны…» Он сидел и щурился от яркого, но невысокого солнца, глядел на открытые с Пантюхинского бугра далекие деревни, затененные садами да ветлами, на одинокие белые колокольни, на синие сплошные леса, подымающиеся ярусами все выше и выше до самого неба, и на тех оторванных ото всего живого, заброшенных в небесное пространство трех осокорей-странников, которые все стоят на месте и думают, потому что не знают, куда им идти. Ему хорошо было так долго и лениво глядеть вдаль, вдыхать еще прохладный, отдающий пресным запахом дорожной пыли воздух, слушать, как заливаются невидимые в небе жаворонки, как погромыхивают колеса да бренчит пустое ведро, подвязанное к телеге Маркела, и думать о том, что его сестрички, поди, уж проснулись, узнали, что он уехал в луга, и ревут, размазывая слезы по щекам.
Вдруг отец выхватил у него вожжи и перекинул их Федьке.
– Осади лошадь! – крикнул он и спрыгнул с телеги. – Кабы на вилы не напоролась.
Отец в два прыжка нагнал впереди идущую подводу и крикнул:
– Маркел Иванович, вилы убери!
– Какие вилы? – отозвался тот, оглядываясь.
– В задке у тебя высунулись.
– Ах, мать твою перемать!.. – проворчал он недовольно и, увидев выдвинутые вилы, крикнул девочке-подростку: – Панка, ты куда смотришь? Аль глаза еще не продрала?
Он спрыгнул проворно, зашел с задка, выдернул вилы, уложил рогами вперед.
Между тем проехали первый перекресток, вправо пошла дорога на Пантюхино, обоз взял левее, вдоль села.
– А что, с Лавнинских на Кулму поедем? – спросил Андрей Иванович.
– Передние решили на Кулму, – ответил Маркел.
– А не потонем там в отрогах?
– Ну, такая сушь стояла.
– Здорово живешь! Уже больше недели, как дожди льют. А потом ведь – там вода донная.
– Кто-то ездил… Говорят, сухо.
– Ну, как знаете. – Андрей Иванович поотстал от Маркела и вспрыгнул на свою телегу.
– Папань, я все тебя хочу спросить: вон там на самом взъеме ямины остались, – Федька указал на Пантюхинский овраг. – Говорят, будто землянки там рыли…
– Говорят, – отозвался Андрей Иванович. – Там стоял дубовый лес, когда пригнали сюда пантюхинцев. И церковь из тех дубьев срублена.
– А почему их зовут погаными?
– А кто их знает. Будто их в карты проиграл какой-то князь. И пригнали их сюда из Литвы. Вот и прозвали погаными.
Когда проезжали мимо пантюхинской околицы, от села бросились к обозу с полдюжины разномастных лохматых, неопрятных собак и залаяли враз, как по команде, стараясь перебрехать друг друга и подпрыгнуть одна выше другой перед лошадиными мордами. Отстали так же дружно, как только последняя подвода миновала околицу, лениво и неохотно возвращаясь в село.
– И собачки-то у них дружные, как сами пантюхи, – сказал Федька.
– Живут бедно, оттого и дружные, – ответил Андрей Иванович.
Возле мельницы обочь дороги стали попадаться пантюхинские бабы; они шли в полосатых поневах и в ярких цветастых платках, повязанных низко на лоб по самые брови, чисто по-пантюхински. За спиной у них висели корзинки, накрытые мешковиной, на плечах грабли. У пантюхинских луга были под боком, за Святым болотом, оттого они и начинали покос дня на два – на три раньше тихановских. И теперь пантюхинские бабы шли с граблями уже рядки ворочать. И завязался обычный перебрех:
– Эй, красавицы! Кто из вас малайкину соску съел? – кричали им с телег.
– Черепенники! Тихановские водохлебы! – отвечали бабы.
– Акулька, что там булькат? Сивый мерин в квашню с… Квас-то у вас того… С довеском, – кричал и Федька Маклак.
– Сам ты довесок… Молоко ишшо на губах не обсохло, а туда же лезет.
– А ты сверни-ка со мной во-он в те конопли! Небось и про молоко забудешь…
Андрей Иванович ухмылялся и покручивал усы. Не замай – резвится малый, пора ему и характер проявлять.
Тимофеевка, большое чистое село с богатым выгоном, на котором вольно разлились озера с камышовыми зарослями да с желтыми кувшинками, что на твоих лугах, заметно отличалось от Пантюхина – дома здесь все кирпичные да побеленные, под железными зелеными крышами, в палисадниках сирень да мальвы, в окнах герань, тюлевые занавески, на крышах кони резные да петухи. Во всю улицу трава-мурава да ромашки, и не видно ни телят, ни свиней – вся скотина на широком выгоне; а здесь одни ребятишки гоняют железные обручи да старухи сидят на лавочках, чулки вяжут. Сережа и сам хорошо гонял обручи на длинной проволоке, изогнутой буквой «п», но теперь ему это занятие казалось скучным; он с восхищением глядел на кровельные коньки.
– Папань, а кто им петухов да коней на крышу поставил?
– Сами, сынок. Здесь народ мастеровой живет – все кузнецы да ведерники.
– А где же их кузницы?
– На выгоне.
– Дак на выгоне холстины сушат, а кузницы их задымят, – заметил Сережа.
– Ах ты мой стоумовый! – рассмеялся Андрей Иванович. – У них холстины на лугах стелют.
– А наши почему на выгоне?
– У нас луга далеко…
За Тимофеевкой на берегу Саверкина пруда стоял большой деревянный дом с мезонином, обшитый крашеным тесом. Бордовая краска местами облупилась, и дом теперь выглядел пегим, казалось, что его кто-то покрасил так из озорства. Вокруг него росли старые липы, усаженные грачиными гнездами, да заломанная сирень, да редко где торчали корявые раскоряченные ветлы.
– Папань, а правда, в этом доме барин Саверкин жил? – спросил Федька.
– Правда, – ответил Андрей Иванович. – Хороший был старичок, добрый. Бывалочи, едем из лугов с молоком, остановимся возле сада, крикнем: «Федор Корнев, дай яблочка!» Он выйдет на балкон, во-он с того этажа и скажет вниз: «Никодим, собери им, что упало». Сторож Никодим, такой же старичок сухонький, с подножком ходил, наберет корзину яблок: «Ешьтя, ребята!..» – Андрей Иванович помолчал и добавил: – Теперь здесь тимофеевский агроучасток.